– Я тебя потревожил? Извини… – Лукашов нервно поправил зеленую куртку.
– Ничего. Я все равно не спал.
Они прошли мимо закрытого купе проводника – наверно, проводник уже спала, и вышли в тамбур. Здесь Холин и Лукашов сразу очутились среди звуков быстро идущего поезда: стука колес, лязганья буферов, скрежета металла.
– Закуришь? – спросил Лукашов, прислоняясь плечом к стеклу.
– Давай.
Лукашов достал пачку «Примы», щелчком выбил сигарету Холину, протянул горящую спичку, потом закурил сам.
– У меня завтра отгул, – сказал он, – а у сестры день рождения. Вот я и решил проведать сестренку, она у меня недалеко, тут три часа ходу.
– Когда же ты сел? Ты вроде ушел со всеми.
– У нас машина была. Мы вас обогнали. В Рыбино и сел. Я к тебе сразу хотел зайти, да в моем купе такая пьянка была – не вырвешься. Студенты с каникул едут. Хорошие ребята, веселые.
Лукашов опять привалился к стеклу и, попыхивая дымом, стал смотреть на Холина.
«А как же жена, будет волноваться», – хотел сказать Холин, но догадался – компания заедет к жене, скажет.
К лукашовской жене, холинской невесте…
– Сейчас передавали: в Крыму двенадцать. В самый раз. Глядишь, и купаться будешь.
– Говорят, там бассейн.
– Вообще здорово.
Из щелей дуло, и Холин надел наброшенную на плечи зеленую куртку.
– Ты на меня, наверно, обижаешься, – Лукашов смотрел на Холина, но не в глаза, а в переносицу.
– Я все равно не спал.
– Я не об этом.
– О чем же?
– Вообще.
– Вообще?
– Да.
– И вообще не обижаюсь.
– Врешь.
– Вот еще… За что обижаться?
– Ты меня ненавидишь.
– Откуда ты взял? Разве я сделал тебе что плохого?
– Нет, не сделал.
– Но будь твоя воля – ты меня стер бы в порошок. Так ты меня ненавидишь. Ты мог бы убить меня, окажись мы где-нибудь один на один.
– Ты говоришь о себе.
– Мне незачем ненавидеть тебя. – Лукашов расстегнул и снова застегнул «молнию». – Ты слишком обычен. Таких, как ты, много. Ненавидеть тебя – ненавидеть всех.
– Ты начал говорить афоризмами.
– Я не знаю, что такое «афоризм».
– Не прикидывайся неграмотным дурачком. Ты считаешь себя грамотнее и умнее всех.
Холин окинул взглядом стоящего напротив маленького, лысенького, пьяненького Лукашова, в зеленой куртке похожего на болотную кикимору.
А ведь он действительно считает себя очень грамотным и умным. Самым грамотным и самым умным. Он не верит ничьим авторитетам, он признает лишь собственное мнение. Чужое мнение для него все равно что скользкое, противное пресмыкающееся. Он к нему относится брезгливо.
– Ты сказал, что я как все. – Холин поднес ко рту сигарету, подержал дым во рту и выпустил – он не умел затягиваться. – Что это значит?
– Ты прекрасно знаешь.
– Знаю, но хочу проверить.
– Это значит, ты не отличаешься от других. Ты ни к чему не стремишься. Большинство людей ни к чему не стремится. Живет одним днем.
– А ты стремишься?
– Я – да.
– К чему же ты стремишься?
– Я хочу руководить людьми.
– Значит, стремишься к власти?
– Нет. Это совсем другое. К власти – значит властвовать, а я хочу руководить.
– Разве не все равно?
– Нет. Властвовать – значит прежде всего думать о себе, стремиться к собственному благополучию. А руководить – это заботиться о людях.
– Ты хочешь заботиться о людях?
– Да, я хочу заботиться о людях.
– И ты думаешь, у тебя получится?
– Если бы я не был уверен, я бы не стремился к этому.
– Ты хочешь стать директором?
– Для начала.
– И для этого пойдешь на любое? Ты и так уже идешь на любое.
– Я никогда ничего не сделаю против совести. Все, что я делал, – правильно.
– Знаю.
– Я стремлюсь лишь к одному – чтобы на заводе был порядок, дисциплина, контроль. Если этого удастся добиться – все будут довольны.
– Ты уверен?
– Да.
– Ты стремишься, чтобы директора сняли?
– Я сделаю все, чтобы его сняли.
– И если ты станешь директором, в первую очередь ты уволишь меня?
– Я не уволю тебя. Я просто устраню тебя от руководства цехом. Ты отрицательно действуешь на коллектив. Ты прекрасный исполнитель, но как руководитель ты опасен. Ты и твой директор. Он и держит тебя за то, что ты похож на него.
– Чем же мы опасны?
– Я точно не могу выразить словами… Но я чувствую… Всем… Вы много философствуете и мало работаете.
– Но все же конкретно?
– На заводе нет дисциплины.
– Кроме твоего цеха?
– Да, кроме моего цеха.
– Но тебя в цехе ненавидят.
– Это сначала. Потом поймут, что я действую в их же интересах. Но вообще-то для настоящего руководителя любовь или ненависть не имеют никакого значения. Он не должен обращать на это внимания. Важно другое – справедлив или не справедлив руководитель. Руководитель не должен думать, любят его или нет подчиненные. Он должен думать о конечном благе. И стремиться к этому конечному благу, но, разумеется, честными путями, справедливо.
Разговаривая, они не заметили, как поезд замедлил ход, а потом вовсе остановился. В тамбур вошла сонная проводница с фонарем, ключом открыла наружную дверь.
– Что, остановка? – спросил Холин.
– По расписанию нет. Светофор, наверно…
Мимо торопливо прошел железнодорожник с гаечным ключом.
– Что случилось? – окликнула его проводница.
– Букса…
– Долго простоим?
– С час…
– В буфет, что ли, сходить, – сказала про себя проводница и пошла в купе относить фонарь.
Метели здесь не было. В чистом небе, похожем на замерзший каток, в неустойчивом равновесии, не зная, в какую сторону ей скользить, застыла луна, такая ясная, что были отчетливо видны лунные моря.
Лукашов спрыгнул на перрон, вылизанный метелью, с набившимся в трещины асфальта снегом, отчего перрон напоминал географическую карту. Холину даже вспомнился кадр из какого-то кинофильма: далеко внизу плоская земля с реками, озерами, дорогами, неровными четырехугольниками полей и занесенная над нею нога парашютиста.
– Давай пройдемся, – предложил снизу Лукашов.
Холин спрыгнул на географическую карту. Станция была совсем маленькой, скорее – разъезд. Обычный набор: выкрашенный в желтый цвет вокзальчик, кубовая, уборная, багажное отделение; за неизбежным сквером из чахлых акаций раскинулся на залитых луной холмах поселок. По другую сторону состава, сразу за путями, начинался сосновый лесок. Сначала он был виден очень отчетливо, почти каждое деревцо, потом деревца смыкались, переплетались ветвями и сходились к горизонту темно-серебристой массой, похожей на мех ценного зверя. Если долго и пристально смотреть на этот далекий мех, то он начинал слабо фосфоресцировать, загорались и меркли микроскопические искорки.
Холину захотелось пройтись между сосен, постоять возле какой-нибудь одной молоденькой, приземистой, разлапистой, потрогать вершинку, упругую, пушистую, как губы лошади, которая его любила в детстве. А может быть, это ели? Боже мой, если бы это оказались ели! Он никогда не был в еловом лесу. Как дико, нелепо, странно – прожить жизнь и ни разу не побывать в еловом лесу! Он только читал или видел в кино; как это прекрасно – побывать ночью в заснеженном еловом лесу.
Николай Егорович усмехнулся пришедшей мысли – он всю жизнь любил лес, всю жизнь мечтал пожить в нем хоть бы недельку, все откладывал, откладывал, как откладывают лакомый кусок напоследок…
– Я пойду сломлю ветку, – сказал Холин Лукашову. Ему захотелось сломить пахнущую морозом и снегом еловую ветку и поставить ее в купе, чтобы утром, когда он, свежевыбритый, в новой рубашке, – Холин взял в санаторий только новые рубашки, – будет пить горячий чай и ему на ноги в раскрытую дверь будут ложиться пыльные теплые солнечные полосы, в купе чтобы пахло свежей елкой. Как на Новый год…