– Вы страшно нахальный и самоуверенный тип, – сказала Антонина Петровна. – Однако продолжайте.
– Вы просили честно…
– Продолжайте, продолжайте. Потом я отыграюсь.
– Вот почему я вас не боялся с первого взгляда и вел себя, может быть, чересчур развязно и самоуверенно. И я был целый день спокоен за свое сердце, потому что вы не хмыкали многозначительно, не хмурились озабоченно, не смотрели пронзительно, не говорили: «Если почувствуете боль, немедленно принимайте нитроглицерин». Вместо всего этого вы со мной немного флиртовали…
– Что?!
– Вы же сказали – откровенно.
– Продолжайте, сударь. Но берегитесь…
– Может быть, я подобрал не точное слово. Но факт остается фактом. Когда я вышел из вашего кабинета, я думал о том, что я все-таки еще не безнадежно пропащий человек как мужчина, что я нравлюсь вам, что вы нравитесь мне, думал не о сердце, а о том, как вести себя дальше, удастся ли со временем пригласить вас в кино. Не вас, так другую женщину. Женщину в принципе. Потому что я еще, оказывается, не инвалид, что я могу нравиться, что я наверняка еще поживу. И так далее. Вот о чем думал я, вместо того чтобы думать, как все инфарктники, каждую минуту о своем сердце: вот оно кольнуло, вот оно трепыхнулось, вот оно, проклятое, остановилось.
– Вы говорите все время о себе, – сказала Антонина Петровна. – О вас я еще скажу.
– Извините, но через себя я лучше вижу вас.
– Вы эгоист. Теперь я вижу – вы стопроцентный эгоист. Вы Нарцисс.
– Допустим. Так сказать, подержанный Нарцисс. Теперь – что думал я о вас непосредственно. Безусловно, вы талантливы. Вы талантливы своей душой, а это самое главное в профессии врача. Вы далеко пойдете, к вам придет слава, признание. Со всей страны на прием к вам будут стремиться тысячи больных. В конце концов вы станете академиком… Изобретете собственный метод, получите Нобелевскую премию.
В семейной жизни вы не будете счастливы. Женщина, увлеченная работой, плохая мать. Вам будет мешать все: муж, дети, кухня, стирка… Возможно, муж бросит вас, дети не будут любить, но вы все равно до самой смерти не бросите своей работы. Потому что вы – талант. А талант перестает творить только после смерти.
– Мрачная картина, – заметила Антонина Петровна.
– Не очень. Ведь творчество – это наивысшая радость, дарованная человеку. Но вы будете любить и вас будут любить. Вы будете любить себе подобных: увлеченных, талантливых, немного не от мира сего. Вас же будут любить все: одних станет привлекать ваша красота и женственность, других – душевность, третьих – талант, четвертых – тщеславие, лестно все же любить лауреата Нобелевской премии. Пятых – ваша отрешенность от суетной жизни.
Вы проживете длинную жизнь. У вас хорошая кровь, я вижу это по цвету лица, хоть и не врач, но достаточно с ними общался; ваше поколение не знало голода, болезней, военной нервотрепки, насильственной смерти. Вы с самого рождения имели представление, что такое туалетное мыло, горячая вода, махровое полотенце, гимнастика у раскрытого окна, булочка с маслом и стакан какао утром; обед, калории которого подсчитаны; ужин, тоже научно вычисленный; приятный, не вызывающий никаких вредных эмоций фильм по телевизору в половине десятого и, наконец, полноценный восьмичасовой сон.
Вы проживете долгую жизнь и умрете своей смертью, легкой старческой смертью, просто угаснете, заснете и не проснетесь. Вы умрете счастливой, потому, что на весь следующий день, день, который вы так никогда и не увидите, у вас будет составлен план интересной, захватывающей работы… У меня все.
Антонина Петровна слушала серьезно, ее взгляд давно отпустил взгляд Холина и задумчиво устремился в окно, на далекое пыльное море.
– Вы просто поэт, – сказала она. – Заслушаешься. Однако налейте-ка мне еще. За такое предсказание просто грех не выпить.
– А мне можно?
– Один глоток.
Она выпила бокал, не морщась, не жеманясь, просто и естественно, как пьют воду, а он опять честно отхлебнул глоток.
– Я буду пьяная… Как же я поведу народ на фильм… Ладно, теперь моя очередь…
– Вы можете подождать одну минутку? – сказал Холин. – Я отлучусь ненадолго.
– Пожалуйста…
Холин встал и вышел в другой зал. Веселье в танцзале еще больше усилилось. Теперь человек двадцать, обнявшись за плечи и образовав круг, отплясывали летку-енку. Вихрь, поднятый плясунами, колебал развешанные по стенам камышовые веники и перья чучел птиц; птицы почему-то все были экзотические: павлины, цапли, аисты – может быть, это дар зоопарка, которого настиг неожиданный мор?
Возле буфета, заслонившись локтем, торопливо пил из стакана черную, пахнущую валерианкой, жидкость тощий прыщеватый юнец в джинсах. Ягодиц у него не было, и джинсы сзади пузырились.
– Бокал шампанского и шоколадку, – сказал Холин буфетчице и покосился в сторону обеденного зала. Отсюда Антонину Петровну видно не было. Аккуратная женщина с большими добрыми глазами налила ему из початой бутылки, положила на прилавок шоколадку «Сказки Пушкина».
– Пейте на здоровьечко. Шампанское пить можно. Шампанское полезное. А то глушат черт знает что… – она покосилась на парня без ягодиц.
Холин торопливо выпил, поглядывая в сторону обеденного зала, отщипнул шоколадку, остальное протянул продавщице.
– А это вам для раздачи неимущим. У кого не будет на закуску. Скажите, что от Николая. Пусть выпьют за здоровье Николая.
– Ладно, – улыбнулась буфетчица. – Вы добрый мужчина. В конце смены я тоже выпью за вас. Побольше бы было таких людей, глядишь, и войны кончились…
Женщина еще что-то говорила, но Холин отошел от буфета, опасаясь, что Антонина Петровна может заглянуть в танцзал. Он постоял немного, разглядывая танцующих. Это была одна компания. Наверно, какая-нибудь экскурсия или отдыхающие с санатория. Люди всех возрастов: лысые толстяки, тощие седые джентльмены, молодящиеся зрелые дамы, совсем еще юные девушки и парни в джинсах, такие одинаковые, что требовалось некоторое воображение, чтобы их различить.
В центре ухающего и топочущего круга извивалась похожая на змейку девушка. Она была маленькая, изящная, черные волосы почти до пояса, на глазах круглые черные очки. Синие джинсы и черный свитер обтягивали ее, как гимнастический костюм.
«Ну прямо гадючка, – подумал Холин. – Такая юркая симпатичная гадючка. Не хватает только тонкого длинного язычка».
В этот момент, словно прочитав его мысли, девушка высунула маленький розовый язычок и облизнула им пересохшие зубы.
Автомат замолк.
– Пятак! У кого есть пятак? – закричала девушка.
Компания стала шумно рыться в карманах, сумочках. Больше ни у кого пятаков не было. Кончились пятаки и у буфетчицы – видно, компания веселилась уже давно.
Девушка-змейка подбежала к Холину, дурачась, сделала книксен, протянула руку, пропела жалобным голосом:
– Дядечка, подай, Христа ради, пятачок!
Холин сунул руку в карман, вытащил горсть мелочи.
– Выбирайте, – протянул он ладонь змейке.
Она стала деловито копаться в ладони. Вблизи он получше рассмотрел ее. Лицо узкое, смуглое, вроде бы цыганское, но не цыганское; нос с горбинкой, как у гречанки, рот чувственный, большой, громадные черные пристальные глаза. Глаза такие пристальные, властные, словно девушка-змейка задалась целью согнуть его взглядом до пола, поставить на колени, лишить воли, посмеяться и бросить. Волосы горят тусклым черным пламенем. Было в ней что-то отталкивающее, вернее, непривычное; таких женщин Холин опасался, ибо не знал, что можно от них ожидать, и в то же время она влекла, манила, притягивала.