Нет, правда, она не может быть шлюхой, у нее какой-то значительный голос, значительные движения, умный взгляд. Хм, как будто у шлюхи не может быть умный взгляд. Впрочем, чего это он привязался к бедной женщине; может быть, она почтенная мать семейства, работает в аптеке, как мадам Бовари, избрана председателем месткома, а он к ней привязался. Может быть, мелкая, запущенная личность – муж, просто мелкая, запущенная личность, и все, алкоголик, пропащий человек, страдающий манией величия; многие алкоголики в той сумеречной стадии, когда предыдущая доля еще не выветрилась, а последующая не впиталась, испытывают желание презирать, возвыситься, но из этого обычно ничего не получается, потому что у них одновременно с величием появляется нетерпение в движениях; если бы не нетерпение в движениях, то все было в порядке, но нетерпение в движениях выдает их с головой.
В купе стало жарко. Человек с двумя лысинами снял пиджак, аккуратно повесил его на никелированный гнутый гвоздик над головой. Под пиджаком оказались серая нейлоновая рубашка и подтяжки, очень красивые красные подтяжки с никелированными замочками… Человек с двумя лысинами знал, что у него красивые подтяжки. Он продел под них пальцы и стал слегка пощелкивать, а сам все смотрел в окно, все думал, комбинировал, напевал «фу-фу-фы-р-р». Даже не глядя на него, Холин знал, что в голове человека с двумя лысинами мелькали станки, никелированные экспортные гайки, покрытые красной нитрокраской шайбы, зубила, загадочные, непонятные простому смертному УМС-4567. А песенка «фу-фу-фы-р-р…» означала: «Ничего, старик. Не вешай нос. Все будет хорошо».
Вот тут-то, в этом месте Холин и потерял бдительность. Он совсем не ожидал, просто забыл, что рано или поздно наступит этот момент, что женщина, в каком бы возрасте она ни была, обязательно скажет вот эти слова:
– Молодые люди, можно вас на минутку?
Холину всегда унизительно и противно было слушать эти слова. Как будто он специально остался, чтобы подсматривать, прикрыл глаза, а сам, прищурившись, наблюдает; может, отвернется пола халата, может, она забудет про него, съежившегося, чтобы быть незаметнее, сощурившегося, якобы сонного, и начнет раздеваться. Она начнет раздеваться, а он, Холин, забывшись, вытаращит глаза на ее налитое, прекрасное, гладкое, обтекаемое, как у дельфина, тело, и в этот момент она обернется, глаза в глаза, и усмешка скривит ее губы. В молодости у Холина один раз случилось такое. Это было до того унизительно, противно, до того он долго презирал себя…
– Молодые люди, можно вас на минутку?
Здесь было уличение. Вот почему Николай Егорович не любил этих слов. Здесь было уличение в мыслях.
Холин вышел из купе и встал у окна. Человек с двумя лысинами тоже задержался у окна, спел «фу-фу-фыр-р-р», пощелкал подтяжками, собрался, наверное, задать Холину какой-то вопрос, потому что уже повернулся к нему, уже направил на него свои бледно-голубые глаза, удивительно сочетавшиеся с лысинами, уж оттопырил нижнюю губу, но потом увидел, что дверь туалета открыта, и устремился туда, решив не упускать счастливого случая.
За окном бежала зимняя смесь черного с белым, неясное предчувствие кочковатых полей с покосившимися щитами снегозадержания, защитных полос, то высоких, из клена, дуба, березы, то вместо них клочья серого неба, почти не неба, а так, куски неопределенного вещества, подбитого внизу извивающейся шкуркой низкого кустарника. Иногда выскакивала из хаоса стая желтых глаз, бежала вровень с поездом, скача по кочкам, но потом запыхивалась, отставала и залегала в какой-нибудь лощине до следующего поезда. Деревни…
Тот же запах… В самом деле, откуда берется здесь запах мокрого, залитого водой угля? Все-таки не надо было ехать поездом. Можно было сделать такую штуку: полететь назад, в Москву, а там сесть на реактивный до Симферополя. Всего было бы рублей на двадцать дороже…
Тогда этот запах въелся ему в кожу, в легкие, в сердце, и его часто тошнило, даже много лет спустя…
Это был запах войны… Запах страшного детства, когда, чтобы прокормиться, они вскакивали на трудно идущий в гору состав и долгие километры ползком, перебежками добирались по крышам до паровоза, до тендера, полного угля…
Уголь – это жизнь. Уголь – это хлеб, молоко, теплые валенки. Кто в деревне устоит против угля? Никто. Нет такого человека, который бы устоял против настоящего куска антрацита. Блестящего, теплого, уверенного в себе куска.
Они, мальчишки, воровали этот уголь и обменивали его на жизнь. Кусок антрацита – день жизни. Это уж не так плохо – кусок антрацита – день жизни. Но как он давался – этот кусок! Надо было ползти, чтобы не заметила охрана, по крышам вагонов, цепляясь за выступы, иначе унесет ветром, вжимаясь, когда проносились через туннель… Двоих из них сорвало ветром, а один не успел пригнуть голову, когда ворвались в туннель…
А потом обратный путь с сумкой угля к хвостовому вагону и жуткий полет вниз, когда летишь и не знаешь, жив ты или мертв.
Холин остался жив, но с тех пор не любил ездить железной дорогой.
Ручка их купе дернулась несколько раз, дверь покатилась в сторону рывками, тяжело, как перегруженный состав в гору. В одном месте дверь заело. Николай Егорович хотел было помочь, но потом передумал: она может решить, что он ищет с ней контакта, пытается завязать обычный железнодорожный роман…
Холин остался стоять. Женщина открыла дверь сама. Она открыла ее сильным рывком. Она открыла дверь таким сильным рывком, что та покатилась вправо с большой скоростью и ударилась о боковину с громким стуком, почти треском. Сильная женщина…
Николай Егорович не любил сильных женщин. Однажды в молодости он ухаживал за хрупкой девушкой, почти девочкой. У девушки были узкие плечи, тоненькая талия, голубые, прозрачные ладони. В то время Николай Егорович был наивным, начинающим ловеласом. Более опытные товарищи советовали ему быть с женщинами решительным, смелым, почти наглым. «Женщины любят решительных, смелых, наглых, – говорили эти опытные товарищи. – Действуй цинично, и тебя всегда будут любить».
Холину очень нравилась девушка с голубыми ладонями, и он однажды, прервав интересный разговор об антимирах – девушка увлекалась астрономией, – крепко обнял голуболадоневую и поцеловал. В ту же секунду Холин летел в недалекие кусты, раскинув руки, как парящая птица. Как потом выяснилось, девушка оказалась самбисткой.
Позже девушка долго извинялась; оказалось, что Холин ей нравился, она даже хотела, чтобы он ее обнял и поцеловал, но не ожидала, что это произойдет так быстро, и поэтому среагировала так неожиданно. Это была автоматическая реакция, объяснила потом девушка. Она долго объясняла эту свою самбистскую реакцию.
Они даже плакала, так не хотелось ей терять Холина, но Холин все-таки не смог больше встречаться с этой хрупкой девушкой с голубыми ладонями. Он просто не мог с ней находиться один на один. Нет, Николай Егорович не боялся девушку. Ему просто становилось не по себе, когда он смотрел на ее хрупкие голубые ладони.
Вот почему Холин не любил сильных женщин.
Соседка по купе была сильной женщиной. Во-первых, она мощным рывком открыла дверь купе. Во-вторых, у нее было совсем не напряженное лицо, когда она вышла в коридор, даже ни капли не покрасневшее.
После такого рывка у обычного человека всегда хоть чуть-чуть останется напряжение в теле и покраснеет лицо.
Соседка бегло глянула на Николая Егоровича и пошла в туалет. В руках ее были косметичка и полотенце, но полотенце не железнодорожное, а домашнее, красное, с бахромой. Он проводил ее глазами, не поворачивая головы до края окна. Желтые волосы волнисто покрывали ее спину. Туалет был закрыт. Там сидел человек с двумя лысинами. Она постояла, но стоять возле туалета было неудобно, и она подошла к Холину: