Грек смотрел на это зрелище, стоя у дверей с несколькими моряками, не нашедшими себе места в таверне. При виде грубой трапезы иностранец вспомнил, что он ничего не ел с утра, с тех пор, как надсмотрщик над гребцами на судне Полианта дал ему кусок хлеба. Новые впечатления заставили на время молчать его привыкший к лишениям желудок, но при виде столь обильного количества съедобного грек почувствовал сильный голод и инстинктивно шагнул через порог харчевни, но тотчас же подался назад. Зачем было ему входить? В его сумке были папирусы, свидетельствовавшие о его путешествиях, памятные дощечки для записей; были также щипчики для вырывания волос из кожи и гребенка — вещи, с которыми не расставался никогда порядочный, внимательный к своей внешности грек. Но сколько он в ней ни рылся, он не нашел ни одного обола. В Новом Карфагене его приняли на судно даром, потому что кормчий уважал уроженцев Аттики. Голодающий был одинок на чужбине и, если бы он вошел в харчевню и спросил поесть, не предлагая денег, с ним поступили бы, как с рабом и погнали палками.
Он предпочел бегством избавиться от мучений Тантала. Обернувшись, он столкнулся с высокого роста человеком, одетым в темный сагум, в сандалии, привязанные к ногам грубыми веревками. Человек этот имел вид кельтийского пастуха, но греку при быстром взгляде на него показалось, что он уже не в первый раз видит эти пламенные, повелительные глаза, заставлявшие вспомнить орла у ног Зевса.
Грек, однако, равнодушно пожал плечами; он думал только о том, чтобы заглушить голод и, если возможно, выспаться до восхода солнца. Уйдя от этой несчастной части города, освещенной и шумной, он искал место, где бы отдохнуть, и направил свои шаги к роще Афродиты. К храму, находящемуся на вершине холма, вела широкая лестница из голубого мрамора, нижние ступени которой начинались у мола.
Грек сел на отшлифованный камень, решившись дождаться здесь дня. Луна освещала верхнюю часть храма; шум улиц, глухо доносившийся сюда, сливался с дальним шепотом моря, с дрожанием листьев масличных деревьев, с однообразным кваканьем лягушек и утопал в великой тишине ночи.
Несколько раз до его слуха долетал звук, похожий на вой волка. Вдруг этот звук раздался за его спиной, и он почувствовал на своей шее горячее дыхание; обернувшись, он увидел женщину, наклонившуюся над ним, упершуюся руками в колени и улыбающуюся глупой улыбкой, которая портила ее рот, открывая десны, лишенные нескольких зубов.
— Здравствуй, иностранец. Я видела, как ты вышел из улицы. Ты, верно, скучаешь в одиночестве, и я пришла дать тебе счастье. Что? Разве это невозможно?
Грек тотчас же узнал, кто она. Это была «волчица» из порта, одна из тех несчастных, которых он видел на пристанях всех стран: всенародные продажные женщины, любовницы на одну ночь людей разных цветов кожи и рас, без всякой воли, с одним желанием лечь на спину с двумя-тремя оболами в руках на какой-нибудь камень или под тень барки; старые гетеры, отупевшие в разврате; беглые рабыни, искавшие свободы в проституции, шуме и опьянении; самки, олицетворяющие любовь по грубым понятиям жестоких людей моря; бедные скотины, в молодости изнуренные излишествами, обреченные в старости переносить одни побои.
Иностранец смотрел на эту еще молодую женщину. В ней можно было найти остатки красоты, но лицо исхудало, глаза слезились, и рот был обезображен отсутствием зубов. Она была закутана в широкий кусок грязной, разорванной, но прекрасной материи, ноги ее были босы, спутанные волосы придерживались ремнем, который несчастная украсила несколькими, заткнутыми за него полевыми цветами.
— Теряешь свое время,— сказал, добродушно улыбаясь, грек,— у меня нет ни одного обола в кошельке.