Выбрать главу

Кое-как Свирь выбрался из ямы. Пошатываясь, он вышел на улицу, закрыл дрожащей рукой дверь, постоял, бессмысленно глядя на солнце. Застань его кто-нибудь в алтаре, он даже не смог бы убежать. Неверными, пьяными шагами он нащупывал дорогу, а в голове словно били в большой, низко гудящий колокол, и, чтобы прийти в себя и начать, наконец, воспринимать окружающее, надо было заново прочувствовать и переосмыслить все, происшедшее с ним за этот час.

Выжатый до предела, разбитый и опустошенный, он шел теперь в «Сапожок». Жизнь все-таки продолжалась, и продолжался бой. Бой, в котором каждый такой поединок ощутимо приближал его к самому последнему погружению. Впрочем, это была еще сравнительно недорогая плата за ту невероятно далекую и невыразимо дерзкую цель, ради которой он сражался здесь – боролся и искал, и верил, что непременно найдет.

Черт возьми! Это было триумфом погонь!

Девять суток – как девять кругов преисподней!

Л. Рембо

В «Сапожок» он пришел рано, за полчаса до слепых. С полатей свисали босые ноги с черными подошвами, брезгливо считал обесценивающиеся медяки мордастый целовальник, тренькала у входа балалайка, и чудовищно ворочалось в спертом воздухе нескладное тело многоголосого кабацкого братства. Сморщившись от закупорившего дыхание запаха пота и прели, Свирь сделал несколько шагов и, вырвав в плотной толпе Митьку Третьяка, решил пристроиться неподалеку. Выложив алтын серебром за баклажку и обеспечив себе таким образом уважение и неприкосновенность, он притворился пьяным, не желая втягиваться ни в чьи разборы. Кабак гудел.

– … А солома к чему годна, что ее за рубеж покупать? Не для чево. Купить воз в два алтына, а провозу дать рубль!..

– … И нужду терпели, и голод терпели, и всякую работу работали, и многие живота лишилися, а иные и побиты…

– Нет, боюся с ними, что с собаками! Пытался, слышь, с ними, шумел, и добротою говорил – не слушают, висельники!..

– … А в городе мы, во Ржеве, были, сочти, два дни да две ночи, а едучи дорогою разбойных никово, крест святой, опять тебе не видали…

– … А ныне воистину живу впроголодь – ни лошаденки, ни коровенки. В мерзости и убожестве погряз, а греха не ведаю…

Уткнувшись горбом в стык сгнивших бревен и безвольно бросив одну руку на склянку, Свирь смотрел сквозь пьяно прикрытые веки на привычную, до боли знакомую картину кабацкого полумрака, в котором грязные, оборванные, заросшие сальными, свалявшимися волосами люди истерически хохотали, налив кровью пустые глаза на сморщенных лицах, или бессмысленно плакали, жалуясь на свою неслучившуюся жизнь, а потом, зверея, дрались, норовя исподтишка всунуть между ребер ножик, с животным ревом давя упавших, и, выключившись, валились на пол в густую, чавкающую под ногами грязь.

Он смотрел – и, словно наяву, видел длинную шеренгу их потомков, которым еще предстояли Бахчисарай и Шипка, Бухара и Париж, прошедших через катастрофический разгром тысяча девятьсот сорок первого года, Аушвицы и Бухенвальды и впечатавших свои кости в землю всех континентов планеты, потомков, которые посмели мечтать так неукротимо, как не мечтал никто никогда, и которые сумели выжечь свои мечты на кровавых скрижалях самой ослепительной революции и на первых ракетах, вырвавшихся в космос; смотрел – и не мог поверить, что в его жилах тоже течет кровь этих людей, впустую, тлеющими углями, прогорающих перед его глазами…

В «Сапожке» всегда толклась незнакомая случайная публика – заезжие мужики, воровские жонки с Рядов, забегавшие ненадолго слободские с Кислошников или с Поварской, скоморохи и вообще разная голь. Сейчас из хорошо знакомых здесь был только Третьяк. Конечно, необъятная память Малыша могла выдать ему полную справку о каждом из двухсот тысяч москвичей, но начинать игру -лучше всего было с Третьяком, которого он знал. А Третьяк был пьян.

Маленький, с лихими усами, похожий на желтоглазого Бармалея, он стеклянно смотрел перед собой, громко икал, и пьяные слезы катились вдоль его хищного носа, солеными росинками застревая в короткой бороде.

Позавчера Третьяк встретил за Тверскими воротами мужика из ямских. Зла мужик никому не делал, просто, подгуляв, шел домой. Но отдавать деньги за здорово живешь он не захотел – а рука у Третьяка в тот вечер оказалась горячая. Во искупление греха Третьяк поставил вчера у Николы, что на Песках, свечку и даже заказал панихиду, а сейчас, снова садясь на мель, сожалел о деньгах, тг.к по-дурацки выброшенных на ветер.

Почувствовав, что пришел в себя, Свирь сунул баклажку за пазуху.

– Эй, Третьяк! – позвал он, надвигаясь из тьмы. – Сыграем?