…Бесполезно пытаться разделить его страдание… уже не установить контакт, не пробиться через стену, которую воздвигла между ними болезнь. Когда им еще легко было вместе и когда они еще могли смеяться, она сама вела любовную игру, целуя все его тело, лаская его до тех пор, пока он, наконец, глубоко вздохнув, не говорил: «Какое проклятие — не чувствовать себя мужчиной. Все знают, что у меня не может быть детей — я несу этот крест всю жизнь, — а теперь вот даже не могу переспать с собственной женой. Она вынуждена заниматься со мной любовью, как какая-нибудь развратная женщина с маленьким мальчиком…»
Маргрет успокаивала и целовала его. Она чувствовала, что и такие минуты близости продлятся недолго. И, если они приносят им радость, значит это хорошие минуты. В Атланте, когда он еще мог сидеть, она катала его в кресле по большому больничному саду, где цвели азалии. А иногда они сидели на освещенной солнцем бетонной террасе, она читала ему и говорила о том, что будет завтра, в следующем месяце и даже в следующем году, говорила даже о детях и старости. Бывало, он возбуждался, тогда она подсаживалась к нему поближе и утоляла его любовь. Однажды он попытался овладеть ею. Но не смог и заплакал жалобно, как ребенок. В первый раз он тогда заплакал, правда, тут же смущенно засмеялся и сказал: «Это, наверное, последнее, чего хотел бы лишиться мужчина… кроме жизни, конечно». Она вспомнила об этом сейчас. «Кроме жизни…» И вспомнила еще стихи Хосмана: «В жизни, конечно, нечего терять… Но молодые думают иначе… А мы были молодыми».
Они еще молоды, идет лишь четвертый десяток, конечно, им есть что терять в этой жизни, но она должна все понять и со всем смириться и не плакать так больше… не стоять здесь на коленях, уткнувшись лицом в больничное одеяло… Она должна поспать… Поехать в Атланту… Она не должна больше прислушиваться, как рвется ее исстрадавшаяся душа, как в голове у нее все кружится и разваливается на части… какой-то хаос, смятение… когда-нибудь все это вмиг оборвется, и она рассыплется на кусочки, которые уже никогда не собрать.
Она встала и пробормотала: «Спокойной ночи, дорогой. Я люблю тебя, дорогой», — вышла и направилась к лифту, неслышно ступая по резиновому ковру. Дежурила мисс Ида Приммер. Увидев Маргрет, она кивнула:
— До свидания, миссис Макфай. — И Мар ответила:
— До свидания, мисс Приммер, — спустилась в лифте в вестибюль и медленно зашагала по аллее.
Теперь снег падал крупными мягкими хлопьями, покрывая ее волосы и плечи, а она шла, никого и ничего не замечая, шла куда глаза глядят, лишь бы идти… лишь бы убежать в тот уголок своей памяти, где ей было легко и радостно встречать рассвет.
На лодочной станции было темно и тихо. Вода едва слышно плескалась о берег. При порывах ветра дверь то открывалась, то закрывалась. Повернувшись, она увидела яхты в деревянном эллинге. В глубине его виднелся едва различимый в темноте белый силуэт яхты Гая. Она вошла в эллинг, пробралась к яхте, провела ладонью по гладкой обшивке и прошептала: «Здравствуй, здравствуй, «Джулия». И вспомнила морские прогулки, когда она еще чувствовала себя совершенно свободной, когда еще могла управлять своими чувствами… Если бы и теперь выйти в море, чтобы глаза слезились от встречного свежего ветра, чтобы можно было опустить руку в бурлящую воду, посмотреть на раздутые паруса и облака, гонимые ветром, и яркое солнце… Но это тоже осталось в прошлом.
Она прижалась лбом к холодной обшивке. Тихо заплакала, потом отстранилась и поднялась по лестнице в кубрик. Она села на корму и услышала, как плещется о скалы вода и поет за открытым слуховым окном ветер. Потом спустилась в каюту, задела плечом раскачивающийся фонарь, нашарила в темноте спички, зажгла керосиновую лампу, села на узкую кушетку и почувствовала, что она, наконец, одна… вдали от всего. Снег таял у нее на волосах и лице… тихо качался фонарь… желтый свет его колебался на знакомых предметах… но этого она уже не видела, мысли ее были далеко-далеко.
В доме было тихо. Даже телефон молчал. Старые сосновые доски скрипели под ногами Гая, когда он поднимался по узкой лестнице к себе в спальню. Он разделся, принял душ. Пустил сначала горячую воду, потом холодную, сильно растерся полотенцем. Обернув его вокруг бедер, вернулся в спальню, сел на постель, затем лег и закурил сигарету, сосредоточенно рассматривая маленькое круглое отверстие, которое так и осталось с тех пор на треснувшей штукатурке потолка. Сами собой скрипели ступени лестницы, ветер стучал в окно. Он вспомнил себя, восьмилетнего, лежащего на этой кровати, когда окно вдруг точно взорвали, и он услышал с улицы пьяный голос, полный дикой ненависти: «Убийца… Ты убил ее!» Снова прогремели выстрелы — вдребезги разлетелись еще пять окон. Он лежал, замерев от ужаса, пока к нему не вошла мать. Потом он выглянул в разбитое окно и увидел мистера Поттса, шерифа, ведущего к своей машине отца Лэрри. Мистер Макфай все еще что-то выкрикивал, пока машина спускалась с холма.