Доктор фыркнул, словно ошпаренный кот.
— Это ты называешь погорячился! Ты говоришь о гибели целого мира так спокойно, словно речь идет о разбитой чашке!
По моему убеждению, Марагас стоил немногим больше разбитой чашки, но я не стал говорить этого доктору Олему, дабы не вызвать у него новый приступ истерии. За прошедшие со дня гибели Марагаса дни доктор успокоился, бузя скорей из-за упрямства и скуки. Он даже, стал снисходить до разговоров, обличая мою гнусную сущность. Порой получались занятные перепалки, сводившиеся в конечном счете к одному и тому же. Доктор твердил о том, что я был не вправе так наказывать планету. Я же утверждал обратное. Олем оказался умелым спорщиком, ко всему прочему и неглупым. Выяснилось, в ранней молодости он увлекался запрещенной литературой и знал куда больше, чем мог позволить себе рядовой атлант.
Наибольшую остроту диспут принимал, когда разговор заходил о Боге. Доктор утверждал, что я не должен был уничтожать Марагас хотя бы на том основании, что уничтожая целый мир, я тем самым провозглашал себя Богом.
— Лишь Бог претендует на вседозволенность. Лишь он декларирует свое право карать народы. Уничтожая планету, ты таким образом пытался объявить себя Богом.
— Док, мне приходилось бывать Богом, — со смехом отвечал я. — Бог — моя последняя ипостась на Земле. Но данный случай — полная противоположность тому, что утверждаешь ты. Сжигая Марагас, я развенчивал Бога. Ведь я объявил право человека на абсолютную смерть, на то, что принадлежит лишь Богу. А значит, я низвергаю Бога до человека!
— Тоже мне богоборец! — фыркал доктор. — Не-е-ет, ты делаешь обратное. Ты пытаешься возвысить себя до Бога!
Я возражал.
— Это было бы лишь в том случае, если б я уничтожил Марагас собственной энергией, но ведь я воспользовался оружием, созданным человекоподобными существами. Значит, я передаю этим существам право на божественную кару!
— Ты фарисействуешь! — кричал доктор, и все возвращалось на круги своя.
Наблюдая за доктором, я сделал немало интересных открытий. В частности, я пришел к выводу, что человек не столь жалостлив, каким порой хочет казаться. Чаще жалость на деле является сентиментальностью. Человек скорей прольет слезу на страницу мыльного романа, чем на тело покинувшего этот мир приятеля. Он склонен внимать собственным чувствам, нежели чужим страданиям. Смерть реальная, но не очень близкая, воспринимается в значительной мере абстрактно. Бог дал, Бог взял. И еще даст.
Примерно так обстояло дело и с доктором Олемом. Как он рыдал над бренными останками Марагаса! Но вот прошло лишь несколько дней, и доктор успокоился. Внутренне он продолжал ненавидеть меня, но это было нормально. Я оскорбился бы, узнав, что доктор испытывает ко мне любовь.
Нагнувшись, я подобрал разорванный комбинезон.
— Я позабочусь о том, чтобы тебе дали новый. Только будь любезен, док, на этот раз не рви его в клочья. Моим людям не так-то просто изготовить материал, который не раздражал бы человеческую кожу.
Доктор покачал головой.
— Какой же ты все-таки редкостный, да еще и прагматичный подонок!
Я засмеялся.
— Точное определение, док! Я чрезвычайно редкостный подонок. Но тебе придется мириться с моим обществом, по крайней мере до тех пор, пока мы не достигнем Земли.
С этими словами я вышел. Говоря честно, я не был уверен, что доктор Олем сумеет дожить до того мгновения, когда «Утренний свет» очутится на орбите пестрой планеты с таким родным именем — Земля. Человеческая жизнь коротка.
Я возвращался по переходам, перебираясь с уровня на уровень. Встречные почтительно приветствовали меня. В последнее время тумаиты стали испытывать к своему капитану нечто похожее… Конечно же, не на любовь. Хотя любовь совместима с ненавистью, но если к ненависти примешивается животный страх, о любви следует забыть. Экипаж испытывал ко мне чувство почтения. Для большинства Марагас был первой уничтоженной планетой, и астронавты чувствовали себя счастливыми от сопричастности к некоему великому чувству, которое суждено испытать лишь избранным. Творцом этого великого был я, и потому тумаиты испытывали благодарность ко мне. Я упивался, ощущая себя погруженным в атмосферу всеобщей благодарной ненависти. Может показаться странным, но подобное ощущение было приятным. Я невольно улыбался, проходя через резные двери в свои покои.
То, что я увидел здесь, стерло улыбку с моего лица.
На столике сидел артефакт — невысокая молодая женщина-человек. У нее были голубые глаза и классические формы лица, из чего я сделал вывод, что ее прототипом, по всей очевидности, является атлантка. Странно, но она показалась мне знакомой. Я мог поклясться, что никогда не видел ее, и в то же время в чертах ее лица проскальзывало что-то неуловимо-известное, смутно-пережитое. Я присмотрелся повнимательней и внезапно понял, что женщина похожа на меня, человека по имени Русий. Это была моя мама.
В горле сухо щелкнуло. Проталкивая внутрь образовавшийся у кадыка комок, я шагнул вперед. Женщина поднялась. Ее голубые глаза лучились мягким светом, на губах играла добрая улыбка. Она была прекрасна той красотой, что дарована счастливым матерям. Она была прекрасна, но лишь миг, равный счастью. А потом она умерла. Ведь рождая зрентшианцев, матери умирали. Мне пришлось сглотнуть еще раз, но все равно первые слова дались с трудом.
— Здравствуй, мама.
— Здравствуй, сынок.
Она обняла меня, прижав мою голову к своей груди. Я почувствовал, как от естества артефакта исходят быстрые силовые импульсы, напоминающие биение сердца.
— О, Вечность, как же я мечтал увидеть тебя! — прошептали мои губы.
— Я знаю, мой родной.
От мягкого упругого тела исходило ощущение тепла и уюта. Я грезил об этом ощущении всю свою жизнь. Я вдыхал его, чувствуя, как внутри начинает дрожать крохотная зыбкая жилка. Биение было тонким, едва различимым, оно вселяло в грудь томление, словно от предчувствия невероятного восторга. Дрожа, я гладил рукой мягкие шелковистые волосы.
— Мама, я представлял тебя именно такой. Я почувствовал, что она улыбается.
— А я и должна быть такой.
Томление поглощало. Оно заполняло естество, изгоняя из него чуждые, нечеловеческие сути. Те сопротивлялись, громко возмущаясь. Особенно неистовствовал паук Тиэли. Он пытался кричать, но биение, исходящее от мамы, затыкало вопль пауку обратно в пасть.
Это напоминало сумасшествие, сладкое безумство. Я был на вершине восторга. Я касался материнских рук, наслаждаясь нежной бархатистостью кожи. Мои губы шептали слова любви, а лицо ощущало сладкое тепло материнских поцелуев. Мама ласкала меня, словно маленького ребенка. Лишенный в детстве материнской ласки, я даже не смел мечтать о подобном счастье. Мое детство, человеческое детство вернулось ко мне. Я ощущал тепло лучей солнца Атлантиды, упивался шероховатыми прикосновениями стебельков травы, щебетом птиц и смехом маленьких друзей. Я торопливо жевал подгорелые сладкие булочки, которыми украдкой угощала меня девушка-воспитательница по имени Тегна. Кажется, одно время я считал ее своей матерью. Да она и была похожа на нее. Такие же мягкие руки, готовые в любой миг приласкать или легонько отшлепать за провинность. Но мамы, настоящей мамы, в моем прошлом не было. А теперь я обрел ее, и ко мне возвращалось детство. Ласковое, смешливое, беззаботное. Я лежал на пушистой траве, едва шевеля слабыми ручонками. А рядом была мама с добрым лучистым взглядом, столь похожая на Тегну. Или на меня?
Я поднял голову. Мама смотрела в мои глаза, и я отчетливо видел, как в ее зрачках играют холодные льдинки, как почудилось мне, насмешливые. Былое тепло куда-то исчезло, а руки потеряли прежнюю нежность. Я внезапно осознал, сколь они сильны в сравнении с моими вялыми детскими ручонками. Мама улыбалась, гладя меня по голове. Ее пальцы медленно сбегали от темени вниз, пока не сошлись на шее. Казалось, в них клокочет расплавленная сталь. Вот они сжались покрепче, и тусклые картинки воспоминаний приобрели неестественную яркость. Солнце сияло так, словно в него влили пинту апельсинового сока, трава отдавала бриллиантовой зеленью, детский смех визгливо раздирал уши. И настал миг, когда ощущения достигли своего пика, расплавив сознание яркими сплетениями перекрученных полос. Полосы извивались змеями, заполняя вместилища моего я туго спрессованным клубком. По мере того, как они прибывали, клубок делался все более плотным и одновременно темнел, теряя хаос цветных извилин и становясь багровым, переходящим в черное. Где-то далеко в глубине мелькала ласковая материнская улыбка. Клубок был почти черным, когда сквозь жесткую паутину линий прорвался визг гибнущего паука Тиэли.