Это был очень бережливый человек, но человеку с женой и четырьмя детьми трудно много сберечь с тридцати шиллингов в неделю. Плата за жилье высока, жену и детей надо кормить, к тому же им нужно покупать обувь и одежду, так что к концу недели тридцать шиллингов обычно исчезали начисто. Но как-то они жили, тот человек, его жена, и четверо детей всегда были накормлены, одеты и учились в школе, и человек этот часто удивлялся, как это удается столько сделать на такие маленькие деньги; а причина была в том, что его жена была бережливой женщиной… А потом тот человек заболел. Бедный не может позволить себе болеть, а женатый не может бросить работу. Если уж он заболел, то деваться некуда; но на работу надо ходить все равно, потому что если он останется дома, кто будет платить ему зарплату и накормит его семью? А когда он вернется на работу, то может так оказаться, что ему там больше нечего делать. Тот человек почувствовал себя неважно, но не переменил в своей жизни ничего: вставал в то же время, что и раньше, и ходил на службу, как обычно, и работал там весь день так, что его наниматель не обращал на него внимания. Человек не знал, что с ним случилось: только знал, что он болен. Иногда у него начинались острые боли в голове, а иногда долгими часами на него нападала такая слабость, что он едва мог поднять перо. Он начинал письмо словами «Уважаемый Сэр», выписывая букву «У» с мучительной, аккуратной медлительностью, тщательно кладя толстые и тонкие вертикальные и горизонтальные линии и штрихи, с недовольством переходя от этой буквы к следующей; следующую он писал бегло, а к третьей приступал с отвращением. Конец слова казался этому человеку похожим на конец какого-нибудь дела — он был неожиданным, самостоятельным, самоценным, не связанным ни с чем на свете; а начиная новое слово, этот человек чувствовал себя скованным, обязанным сохранить его индивидуальность, написать его другим письмом. Так он сидел, втянув голову в плечи, перо его покоилось на бумаге, и смотрел на букву, пока она чуть ли не гипнотизировала его, а затем вдруг приходил в себя, страшно пугался и начинал работать, как безумный, чтобы поспеть в срок. День казался таким длинным. Он крутился на пыльных шарнирах, которые едва поворачивались. Каждый час был словно огромный шар, надутый спертым воздухом, и, монотонно жужжа, он уплывал в вечность. Человеку казалось, что его рука особенно хочет отдохнуть. Не работать ею было роскошью. Приятно было положить ее на лист бумаги с пером, зажатым между пальцами, и смотреть, как рука засыпает — человеку казалось, что это не ему, а руке хотелось спать — но рука всегда просыпалась, как только перо выпадало из нее. Однако инстинкт все же не давал человеку уронить перо, и каждый раз, когда перо начинало выскальзывать, рука просыпалась и наверстывала время. Вечером человек приходил домой, ложился и часами смотрел на муху на стене или на трещину в потолке. Когда его жена говорила с ним, он слышал ее голос словно с большого расстояния, и отвечал ей блеклым голосом, будто говорил сквозь вату. Он хотел только, чтобы его оставили в покое, дали смотреть на муху на стене или на трещину в потолке.
Однажды утром этот человек обнаружил, что не может встать — или, точнее, что не хочет вставать. Жена позвала его, он не ответил, и она стала окликать его каждые десять секунд — слова «вставай, вставай!» лопались вокруг него; они взрывались, как бомбы, справа и слева: они сыпались сверху и вокруг, подскакивали с пола, свистели и качались, толкая друг друга. Потом слова пропали, и голос сказал ему только одно: «Ты опоздал!» Человек увидел эти слова облаком, висящим в пустоте под его веками, и смотрел на это облако, пока не заснул.
Голос на некоторое время умолк, а потом заговорил снова.
— Три недели тот человек не вставал с постели — он пребывал в каком-то оцепенении, и большие тени медленно двигались в его сне, и огромные слова постоянно гремели и стихали. Когда он снова начал отдавать себе отчет в том, что происходит вокруг, в доме все переменилось. Большая часть мебели, оплаченной с таким трудом, исчезла. Везде чего-то не хватало — стульев, зеркала, стола; куда ни глянь, везде чего-нибудь не хватало; а внизу было еще хуже — там исчезло все. Жена его продала всю мебель, чтобы оплатить врачей, заплатить за лекарства, еду и жилье. И сама она тоже переменилась: доброта сошла с ее лица; она стала тощей, черты лица огрубели и заострились, глаза погрустнели; но ее согревала мысль, что скоро ее муж вернется на работу.
На душе у человека кошки скребли, когда он шел на службу. Он не знал, что скажет его наниматель по поводу прогула. Наниматель может поставить ему его болезнь в вину — неизвестно, заплатит ли он ему за те недели, когда его не было? Встав перед дверью, человек испугался. Вдруг сама мысль о взгляде начальника стала ему ужасна: немигающий, холодный, стеклянный взгляд; но человек открыл дверь и вошел. Начальник сидел там с каким-то другим человеком, и наш человек попытался сказать «Доброе утро, сэр» спокойным и естественным голосом; но он знал, что этот незнакомец принят вместо него, и это знание встало между его мыслью и языком. Он услышал свой заикающийся лепет, почувствовал, как внутри все оборвалось и рухнуло. Его начальник что-то быстро говорил, а тот, другой, смотрел на него встревоженно, искоса и виновато: казалось, его глаза просят прощения за то, что он занял его место — и наш человек выговорил «До свиданья, сэр» и вышел наружу.