— Лежал ли у тебя кто-нибудь на боку, как эти люди лежат на моем, и крали ли у тебя молоко?
— Сколько пауков развелось! — ответила муха. — Ни уголка не осталось свободного от них; окапываются себе в траве и ловят тебя. Все глаза себе вывернула, чтобы только за ними уследить. Отвратительное, прожорливое племя, никакого воспитания, никакого добрососедства, ужасные, ужасные создания.
— Я их видала, — сказала корова, — но ничего плохого от них мне не было.
Подвинься-ка чуть-чуть, будь добра, я хочу облизать нос; с чего это он вдруг так зачесался? — Муха чуть-чуть подвинулась. — Если бы ты осталась там, — продолжала корова, — я бы задела тебя языком, и, боюсь, ты вряд ли оправилась бы от этого.
— Не задел бы меня твой язык, — сказала муха. — Я, знаешь ли, очень проворная.
Тогда корова шлепнула языком по носу. Она не увидела, как муха отскочила, но та приземлилась на ее нос невредимая в полудюйме от того места, где сидела.
— Вот видишь, — сказала муха.
— Вижу, — ответила корова и вдруг фыркнула от смеха так резко и внезапно, что муху снесло порывом ветра, и та уже не вернулась.
Это чрезвычайно позабавило корову, и она долго еще хихикала и фыркала про себя.
Дети с большим интересом слушали этот разговор, и тоже восторженно засмеялись, а Тощая Женщина признала, что мухе досталось поделом; но немного спустя сказала, что та часть коровьего бока, к которой она привалилась, костлявее, чем все, на чем ей доводилось лежать до сих пор, и что хотя стройность — и добродетель, но никто не имеет права быть костлявым в бедрах, и что в этом смысле корову похвалить нельзя. Услышав это, корова встала и, даже не взглянув на них, ушла в туман над лугом. Тощая Женщина сказала детям, что жалеет о том, что сказала, но не может заставить себя извиниться перед коровой, и поэтому им пришлось продолжить путешествие, чтобы не замерзнуть.
В небе висел месяц, тонкий меч, чье сияние оставалось там, вверху, и нисколько не освещало грубый мир внизу; мерцание редких звездочек тоже разделяли обширные черные пустоты; на земле же темнота собиралась складками пелены туманов, через которые о чем-то шептали тревожно деревья, и травы вторили им своими тихими голосами, а ветер жаловался о чем-то горестно и волнующе.
Путешественники шли, и глаза их, устав от темноты, покоились на щедрой на свет луне; но эта радость длилась недолго. Тощая Женщина стала рассказывать детям о луне, а об этом она могла говорить со знанием дела, ибо предки ее играли в ее холодных лучах на протяжении бессчетных туманных поколений.
— Мало кто знает, — заговорила она, — что эльфы редко танцуют от радости, но больше — от грусти, что они изгнаны из прекрасного утра, и их полуночные забавы поэтому — лишь церемонии, которые напоминают им о счастливой жизни на заре мира, прежде чем раздумчивое любопытство и самовластная нравственность отправили их от доброго лика солнца в мрачное полуночное изгнание. Занятно, что мы не можем сердиться, глядя на луну. В действительности, никакая страсть или желание не смеют повелевать нами в присутствии Сияющей; и это в той или иной степени верно для любой формы красоты; ибо в совершенной красоте есть нечто, что гонит прочь низкие желания и в то же время растворяет дух в экстазе страха и печали.
Красота не имеет стремления к Мысли, но нашлет ужас и тоску на тех, кто станет глядеть на нее глазами разума. Мы не можем ни сердиться, ни веселиться в присутствии луны, и не смеем думать в округе, подвластной ей, не то Ревнивая непременно поразит нас. Я думаю, она вовсе не благосклонна, а злонравна, и что ее нежность скрывает множество застенчивых подлостей. Мне думается, что красота, становясь совершенной, делается пугающей, и что, если взглянуть на дело с пониманием, предел красоты есть отчаянное безобразие, и что имя высшей, совершенной красоте — Безумие. Поэтому мужчина ищет не красоты, а скорее миловидности, чтобы рядом с ним всегда был друг, который пойдет за ним, будет понимать его и утешать его, ибо таков удел миловидности: но удел красоты — никто не знает, в чем он. Красота — предел, который еще не достигнут и не смешан со своей противоположностью. Поэты пели об этой красоте, и философы прорицали о ней, думая, что красота, превосходящая все понимание, есть также покой, превосходящий понимание; я же думаю, что все, что превосходит понимание, то есть — воображение, — ужасно, далеко отстоит от человечности и от доброты, и что это — грех против Святого Духа, великого Художника. Отдельно взятое совершенство — символ ужаса и гордыни, и за ним следует лишь ум человека, а сердце бежит от него в страхе и льнет к миловидности, которая есть умеренность и праведность. Любой предел плох, и должен разрешиться и оплодотворить свою равно ужасную противоположность.