И еще не кончил длинного вступления, как шпалера за его спиной, медными кольцами надетая под потолком на железный прут, отодвинулась. Комедийное действо началось…
Сопит почтенная палата, штанами о лавы трется. Преет в пудовых шубах, пот рукавами вытирает, — не снимешь ту шубу, чин не позволяет. По сторонам ревниво косится — чей кафтан дороже, мой аль соседа? Шеи выворачивает — как там впереди смотрельщик главный, увидеть старается.
Сопит палата сопелками, глядит гляделками. Теперь бы самое время, кваском от изжоги поправившись, завалиться в кровать, утонуть в гагачьем пуховике. А тут… Ох, не приведет эта матвеевщина к добру!..
Но слово за словом с освещенного возвышения во мрак, в сопение, — и начинают они для сопунов одно за другое цепляться, выстраиваться в цепочку, в события, эти слова… Ага, знатся, высокий старик, которого почитают так невольники с кучерявыми бородами, то праведник ихний, Товит. Хорош Товит, видный. По-русски чешет, вылитый архимандрит. Чекает и гекает только под литвина… А тот, знатся, помоложе, что вирши перед шпалерой читал, — сын, выходит, его, Товий. Хорошего дал бог человеку сынка, уважительного. Глянь, как горюет, как хлопочет возле отца, когда занемог старик и ослеп в заботах. Не хочет, никак не хочет оставлять немочного одного, когда отец отправляет в дорогу. Что за жалостливую песню поет, послушай. Мол, кто же тебе, тятенька, очи незрячие обмоет, кто от обидчиков безбожных защитит, коли сына не будет рядом. Да Товит, знатся, все-таки посылает. Праведник праведником деньги, некогда взятые в долг Гаваилом, взыскать все-таки хочет. А и правильно делает, смеяться тут не над чем. Охотники на это во все времена, вишь, были — денежки взять и не отдать! Помирай, знатся, Товит в бедности, а мы с доброты твоей пожируем. Не по закон такое, разбой. По нынешним московским обычаям, так сразу бы виноватого на правеж — каждый день на Лобное место на площади и подряд по несколько часов палками по ногам, пока не отдаст, что должен… Иди, молодой, не сумлевайся. Отец твой даром что ослеп — разум у него зрячий. И бог тебя тоже благославляет: спутника вон какого проворного да заботного подсовывает, Азарией что себя называет. Знаем мы, что это за Азария, священное писание читали, — ангел Рафаил то в человечьем обличьи…
Сукно шпалеры запахнулось. На возвышении за ним забегали, зашептались, застучали, — ставили другую раму. А в палате — борода к бороде:
— Данилу Евлевича, лекаря своего, государь позвал…
— Утомился, должно быть, очень. В бармах же сидит да в шубе вон выдриной. Травки хочет понюхать.
— И нет. Глаза, как говорил он, я заметил, веселые.
— Так, может, о том спросить, что показывают. Чужеземец сей Евлевич, он же евреянин…
Тем временем вновь поплыла с возвышения райская музыка и вновь отодвинулась шпалера. Не хижина уже из желтого песчаника на полотне, не чахлое, с редкой листвой деревце, — роскошные эдемские пальмы, речная свежая синь. Далеко уже от дома отошли путники, до Тибра-реки, вишь, добрели. Не грех и отдохнуть, остудиться. А рыбину-то, батюшки, добыл ловкач Товий — такую бы на стол в разговение!.. Не выбрасывай, парень, все из требухи, сохрани, захвати с собой рыбьи сердце, желчь и печень, — слушайся Азарию, дурного не посоветует, Азария — он… Узнаешь, впрочем, сам…
И уж совсем возрадовалась палата, когда еще раз поменялась рама с полотном, и очутились Товий с таинственным спутником в доме, где горевала Сарра. Напряглись распаренные туши. Позадирали головы, чтобы лучше через тех, кто сидит впереди, увидеть… Ничего себе Сарра, гожая. Не беда, что мала да курноса. На игривую слобожанку замоскворецкую похожа: походкой какой ступает — тыц, мыц… И вправду, зачем такой красотке в девках вековать! Спасай ее, Товий, от дьявольского заговора, зажигай, как подсказывает Азария, сердце и печень рыбы, — смертельный то для демона дух, не вынесет, убежит из покоев. А желчь, желчь побереги. Пригодится, когда вернешься домой, к отцу. Со взысканными деньгами, с молодой женой и с товарищем, богом посланным. Будет же еще, верно, в комедии и сие из священного писания чудо: намажет Товий желчью незрячие отцовские глаза, и Товит станет зрячим…
А с боков возвышения, от знатных смотрельщиков складками шпалеры прикрытые, дивятся на комедиантов портные, цирюльники, плотники. Оставили их на случай неожиданной нужды — борода у кого вдруг отклеится иль в облачении случится непорядок. Оставили и велели сидеть не дыша в задних за возвышением покоях. Да разве там усидишь, когда рядом происходит небывалое! Повыползали, примостились и вот тоже глядят. Михайло Тюка, тот барином просто устроился — залез на лестницу, к стенке прислоненную, и видно ему лучше, чем кому иному в палате. Не то что оттесненному назад Дубоносу — кто ж Якуба пустит вперед, когда за плечами его медвежьими ничего не увидишь.