Октябрьская революция была таким историческим действием. Для белорусского народа также. Это и придавало новую масштабность белорусскому художественному слову.
К. Чорный ясно представлял себе, что только из разговора с целым миром о том, что миру интересно знать после Шекспира и Толстого, Достоевского и Бальзака, что только из такого разговора, широкого и серьезного, может вырасти подлинная литература. И вот для того, чтобы понять, что еще можно сказать не только о себе, своем крае, но и о человечестве, человеке на планете Земля после Толстого, Бальзака, Горького, белорусский прозаик и начинает внимательно изучать классику. Немалое значение в этом смысле имели переводы на белорусский язык произведений А. С. Пушкина, А. Н. Островского, Н. В. Гоголя, А. М. Горького, сделанные К. Чорным. Можно обнаружить и более активное, творческое изучение классики, которое порой напоминает даже соперничество, но не самоуверенно «молодняковское», а серьезное, вдумчивое, с полным пониманием сложности задачи.
Берется, к примеру, толстовский «Холстомер» и пишется как бы его белорусский вариант, где лошадь — не с господской конюшни, а из крестьянского хлева, а жизнь, о которой «думает» лошадь,— мужицкая. И не столько обобщающие мысли о жизни (у Толстого они немного ироничные, поданные через «нормальный», «естественный» взгляд Холстомера, который, например, удивляется, почему люди так любят слово «мое») важно сформулировать молодому К. Чорному в «Буланом», для него важнее точно угадать, передать самые тонкие ощущения живого существа.
Именно психологизма не хватает белорусской прозе, считает К. Чорный, и потому его «эксперимент» — в этом направлении прежде всего.
Или под впечатлением горьковского рассказа «Тоска» (о неожиданном испуге купца перед бессмысленностью его жизни и неизбежностью смерти) пишется как бы новый, белорусский его вариант — «Порфир Кияцкий». Что-то горьковское остается (утренний разговор с женой, которая вдруг показалась такой чужой бегство в город, встреча с похоронной процессией), только вместо целостного рассказа — «рисунки человеческих ощущений», и каждое мимолетное ощущение Порфира Кияцкого, который вдруг осознал невозможность жить, как жил прежде, само по себе интересует молодого прозаика, как глубочайшая психологическая загадка, которую нужно раскрыть «до самого дна».
Но не от беспомощности такое прямое литературное наследование, а как раз наоборот, от молодого ощущения своих возможностей, ибо «сила по жилушкам переливается», и хочется ее проверить и таким способом.
Но не только таким.
Перед молодым прозаиком все время стоят и требуют практического ответа вопросы: что нужно, чтобы твоя литература, твоя белорусская проза была интересной, нужной и для других? Нужно, чтобы она была белорусская, но чтобы «белорусская» не означало — этнографизм, бытописательство.
Нужно, чтобы, повествуя о своем, она говорила и о всеобщем, чтобы весь человек в ней присутствовал. И не только поведение, мысли, чувства человека, но и то, что «на грани мыслей и чувств», что на границе меж горем и радостью, печалью и бездумной веселостью.
Психологизм, углубленный, напряженный, аналитический,— вот путь, который во второй половине двадцатых годов выбрал для себя молодой К. Чорный, убежденный в том, что, только вырабатывая свои «прозаические», «эпические» и «аналитические» средства, белорусская проза поднимется до уровня поэтических вершин купаловской, коласовской, богдановичской классики.
Выработать — и по возможности ускоренно — свою зрелую прозаическую традицию можно, считал К. Чорный, если прямо включить белорусскую прозу в «силовое поле» русской и мировой литературной традиции.
***
Бывают периоды, времена, когда в особенном движении всё: общество, классы, психология и даже язык, его функциональные стили. Грани жизниоткрываются глазу, как земные пласты в глубоких карьерах, литература в такие периоды даже ученической рукой способна делать значительные открытия.
Таким необычайным периодом для белорусской литературы — для прозы в частности — были революционные и послереволюционные годы. Поэтическая сила этой прозы вырастала из самых простых вещей, положений, характеров, читателю впервые открывалось само житье-бытье белоруса, его быт, его существование среди других народов.
...Тяжелый, как из железа, смолистый корень, что неожиданной формой своей как бы повторяет наши детские ночные видения и фантазии, положили на глянец рояля.