Егору Ивановичу показалось, что с той минуты, когда Риббентроп появился в овале самолетной двери, до того самого момента, как он сел в автомобиль, немец точно становился тише, тревожно-сосредоточеннее — то большое и смутно-неизведанное, что ждало его сегодня, явно овладевало его сознанием. Егору Ивановичу пришел на ум утренний разговор с сыном. И вновь Егор Иванович подумал: что-то происходит такое, что способно все изменить и переиначить. Завтра сам цвет земли и неба должен быть иным, все, что испокон веков было черным, станет белым… Станет или… Бардин внушил себе такое? Да можно ли внушить человеку то, что отвергает его сознание, что противно его первоприроде, что невозможно привить его коже и крови — она взорвется и отделит это от себя, как здоровая ткань отделяет от себя струпья мертвой ткани. И еще думал Егор Иванович: да волен ли он распоряжаться в такой мере своим сознанием, самим представлением об окружающем мире? А коли он сам не может заставить себя думать иначе, попробуй перемочь сознание другого. И вновь в памяти встали дымно-лунные очи сына, злые, злые… Попробуй внушить Сереже доверие к тевтону, он задаст тебе такого, что и костей не соберешь. Однако как это все произойдет сегодня и как это может произойти физически? Удержится ли солнце на небе, не оборвется?
И Бардин ощутил, как напряглось что-то внутри, чутче стал сам слух — слышно шуршание скатывающейся песчинки в песочных часах, — чутче, чутче… Ну что ж, судьба нынче милостива к Егору Ивановичу, он углядит, как скатывается песчинка по шершавой поверхности песка, — Риббентропа повезет к кремлевским воротам он.
Если все должно совершиться в один день, очевидно, нет времени и для обычной в этом случае экспозиции — за тридцать минут, которые даны немцам на сборы в Кремлевский дворец, едва ли сменишь сорочку. Но рейхсминистр терпим — тридцать так тридцать.
От особняка, где расположились немцы, до Кремля — семь минут. День хотя и ветреный, но знойный. Москвичи одеты в белое. У киосков с водой очереди. Соломенные шляпы, матерчатые панамы, даже тюбетейки — их много. На углу улицы Горького и Охотного человек в роговых очках и тюбетейке смотрит в упор на автомобиль, в котором едут немцы. Под мышкой у него томик в темно-коричневом коленкоре — библиотека «Академии». Бардин пробует угадать книгу: Сервантес или Данте? Нет, все-таки Сервантес. Кажется, человек в тюбетейке встретился взглядом с Риббентропом. Такое впечатление, что этот взгляд даже что-то сказал человеку. Он сошел с тротуара, глядя вслед удаляющейся машине, но, потеряв надежду рассмотреть, снял тюбетейку и вытер ею лицо, вытер ото лба до шеи — видно, оно вмиг стало мокрым. «О чем подумал этот человек, увидев Риббентропа? — спросил себя Бардин. — Почему он сошел с тротуара и глядел машине вслед?»
Когда автомобиль приблизился к Спасским воротам и Бардин по привычке поднял глаза к надвратной башне, часы показывали два. Все, что должно произойти, произойдет в этот час, остальное явится большим или меньшим дополнением к главному, подумал Бардин. Подумал и забыл. А жаль, если бы помнил, подивился бы — точно в воду смотрел, все было так.
…Они долго шли коридорами, сопровождаемые офицерами охраны. Нещадно скрипели сапоги офицеров. Покашливал Риббентроп, каждый раз поднося ко рту зажатый в руке платочек. Шуленбург не мог удержать вздоха. И бесшумно ступал советник рейхсминистра Гаус, не ступал — парил.
— Да хорошо ли вам, господин посол? У вас лицо зеленое…
— И у вас, господин рейхсминистр… — улыбнулся Шуленбург через силу. — К счастью, не сердце тому причиной. Взгляните на стены! — Он повел глазами вокруг себя: комната, в которую они вошли, оказалась зеленой.
Риббентроп шевельнул пальцами левой руки, рассматривая квадратный аметист перстня, рассматривая пристально, точно желая убедиться, не воспринял ли и камень цвет зеленых стен.
Бардин оглядел комнату. За столом, стоящим у дальней стены, сидел Бекетов. Молча, одними глазами, Егор Иванович приветствовал друга. Трудно предположить, чтобы приход Риббентропа был для Бекетова событием заурядным, но, обменявшись поклонами с гостями, он уткнулся в свои бумаги и не поднял глаз до тех пор, пока немцы не покинули приемной. «Ничего не скажешь, силен Бекетыч, наверно, он весь здесь! — восхищенно отметил Бардин. — Мне бы это было не под силу».
— Господин Молотов сейчас примет вас…
Риббентроп взглянул на квадратный аметист перстня и решительно направился в кабинет, точно желая в самом стуке своих ботинок обрести уверенность, которой так недоставало ему сейчас.
Он скользнул взглядом по кабинету, остановив глаза на оконных гардинах, кожаных креслах, двери, врезанной в панель. Эта дверь, врезанная в панель, привлекла внимание рейхсминистра больше, чем что-либо иное из того, что он увидел в кабинете. При взгляде на нее глаза рейхсминистра даже выразили некоторое любопытство. «Что бы это могло означать?» — будто бы спросил он себя.
Из-за стола поднялся Молотов. Его серый костюм, очень летний, и белая сорочка с мягким воротником казались будничными в сравнении с черными костюмами гостей.
— Дух братства, который связывал русский и германский народы… — произнес Риббентроп и сделал попытку удержать руку Молотова.
— Между нами не может быть братства, — сказал Молотов, высвобождая руку. — Если хотите, поговорим о цифрах…
Лицо Риббентропа стало едва ли не таким же постно-унылым, как там, на аэродроме, при первом разговоре с Потемкиным, — здесь, как и там, едва он начинал говорить о дружбе, неприязнь была ответом на его слова, неприязнь откровенная.
Рейхсминистр еще не успел подавить в себе смятение, вызванное последними словами Молотова, когда за спиной не столько скрипнула, сколько мягко зашумела открывающаяся дверь. Риббентроп оглянулся — верно, пришла в движение дверь, врезанная в панель, та самая, на которую он обратил внимание. Вошел Сталин. В светло-сером костюме и черных сапогах, с трубкой в руке, он, видно, был очень похож на традиционного Сталина, каким глядел он с газетных полос. Риббентроп, заметно смешавшись, отступил. Но Сталин протянул руку с трубкой к стульям, предлагая сесть. Немцы усиленно задвигали стульями, рассаживаясь. Казалось, в самой возможности утвердить свои уставшие тела на стульях для них было спасение от той неловкости, которая ими владела.
— Каким образом Германия может получить нейтралитет России? — произнес рейхсминистр, обращаясь к Сталину. Фраза была обнаженно деловой, больше того, демонстративно холодной.
Сталин взглянул на Риббентропа, не скрывая неприязни. Эта реплика германского министра о нейтралитете оскорбительна для правительства СССР. В самом деле, о каком нейтралитете у советской стороны может идти речь с министром фашистской Германии? Смысл нынешних переговоров для правительства СССР: выгадать время, только выгадать время. Значит, в порядке дня лишь договор о ненападении. Но и он может быть подписан, если рейх в своей русской политике откажется от агрессии. Сталин сейчас так и сказал: «…если вы сами не перестанете строить агрессивные планы в отношении СССР». Сказал и медленно пошел по комнате, при этом его сильные ноги ступали странно бесшумно.
— Мы не забываем того, что вашей конечной целью является нападение на нас, — сказал он, останавливаясь подле Риббентропа и не отказывая себе в удовольствии взглянуть на него сверху вниз.
Риббентроп поднял глаза на Сталина — начало явно не сулило ничего доброго. Происходило нечто непонятное Риббентропу. Если русские дали согласие на его приезд, значит, у них было желание договориться. А если такое желание имело место, то какой смысл вести разговор в тонах столь нетерпимых? Риббентроп не требует политеса, но демонстрировать неприязнь… Нет, в этом не было элементарного смысла.
— Вы ошибаетесь, — произнес Риббентроп, обращаясь к Сталину, и приподнялся, приподнялся не столько из-за того, чтобы лишить Сталина возможности смотреть на него сверху вниз, сколько чтобы оказать известное уважение собеседнику. — Национал-социализм и большевизм могут договориться и господствовать в Европе и даже во всем мире…