— Спасибо, — сказал Галуа и сел, не без любопытства взглянув на шапку. Она казалась сейчас некстати, эта заячья шапка-ушанка.
— Как вы, Яков Иванович? — повторил свой вопрос Тамбиев, решив, что теперь получит ответ.
— Что сказать, Коля? — спросил Бардин, приподняв вещевой мешок и извлекая из него, как некую драгоценность, синюю посудину с водкой. — Приехал в Барановичи принимать дивизию, а занесло в Ельню. Да как занесло!.. Поминай как звали, если бы не Климент! — кивнул он на заячью шапку. — Одиссея!
Галуа вытянул шею, повертел маленькой головой — он почуял, что предстоит услышать нечто необычное.
— Расскажите, пожалуйста, Яков Иванович, — попросил он запросто и достал блокнот.
— Только, чур, не записывать. Что запомните, то и запомните! — Бардин засмеялся, поднял стакан. — Как дойдет дело до протокола, немею!.. Ну, будьте здоровы!..
Они выпили. Бардин пригубил, отодвинул стакан. Тамбиев отхлебнул, стал малиновым. Галуа опрокинул, искоса посмотрел на колбасу.
— Ну, не пытайте, смилуйтесь, — взмолился Галуа.
Бардин постучал кончиком указательного пальца по стакану с водкой.
— Да я, признаться, не знаю, что можно вам рассказывать, а что нет…
— Не верьте, Алексей Алексеевич, Бардин все знает, — улыбнулся Тамбиев. — На то он и Бардин, чтобы все знать.
Бардин помолчал, сказал не столько своим собеседникам, сколько себе:
— История чисто человеческая, из нее военной тайны не выведаешь… Человеческая! — повторил он и посмотрел на заячью шапку. — Я расскажу, как было, а вы можете разукрасить. Разрешаю прибавить и кармина, и охры… Какая картина без охры? Я получил новое назначение, прилетел туда в пятницу. Командующий был в войсках и принял меня только на исходе дня в субботу. Признаться, я ждал встречи с ним не без тревоги. Однажды я уже служил под его началом. Человек умный, он в чем-то не знал чувства меры. Верную истину — солдат надо учить личным примером — он превращал в нечто такое, в чем не было уже смысла… Заметив однажды, что полковая кухня полна дыму, он снял гимнастерку и принялся чистить трубу. Дым, разумеется, улетучился, а вместе с ним… В общем, он считал, что солдата надо учить личным примером. Он принял меня, едва вернулся из поездки по войскам, и просил быть у него в понедельник в восемь. Он представил меня своему начштаба, сказав, что повезет меня в дивизию сам, и уехал. Еще сегодня он хотел побывать в соединении, которое находилось в том конце леса. Начштаба вызвал машину и сам отвез меня в Дом Красной Армии, там была гостиница для приезжающих офицеров. Кстати, начштаба Белогуб был человеком новым и жил в комнате напротив. Располагаясь, я заметил, что окно выходит в лес. От окна до леса, как отсюда до гречишного поля.
Он потянулся взглядом к выходу из палатки, будто хотел увидеть гречишное поле.
— Я взглянул на лес так просто, не зная, что еще этой ночью он мне понадобится… Одним словом, часов в двенадцать, когда я уже уснул, вдруг постучал Белогуб. «Ничего не пойму. По ту сторону границы на холме горит дом, и его никто не тушит… Вот, взгляните». Мы прошли в комнату начштаба, его окна выходили на противоположную от леса сторону. Действительно, поодаль горел дом. Дом стоял на холме, и отсвет пламени, казалось, коснулся даже стекол окна, из которого мы смотрели. «Не тушат», — сказал я. «Да, странно, не тушат», — согласился начштаба… В общем, это пламя на холме многое нам объяснило: кому-то незримому, кто пересек границу и находился где-то рядом с нами, немцы подавали сигнал. О чем?.. О чем-то значительном, ради чего стоило рисковать, разумеется, не сожженным домом, а неизмеримо большим — сигнал будет замечен и распознан… Белогуб позвонил в штаб. Никаких новостей, кроме разве того, что командующий прибыл в дивизию и пошел на вечер самодеятельности. «Нет оружия надежнее гранаты», — сказал начштаба и открыл ящик письменного стола, там лежали три гранаты-лимонки. «Можно взять и мне?» — спросил я. «А чего ж?» Начштаба еще раз взглянул в окно, за которым догорал дом, сказал, что, пожалуй, ляжет не раздеваясь. И это же советовал сделать мне. Я ушел, неся на ладони гранату. Сознаюсь, настроение у меня было какое-то шальное… Однако соловья баснями… Выпьем!
Бардин оглядел гостей, долил в стакан водки, азартно чокнулся, но и в этот раз выпил меньше всех.
— Короче, я проснулся от удушья, дым застлал все вокруг, раскачивалась люстра, и комнату кренило. Я успел только нащупать гранату, которую положил в пепельницу, и кинулся в комнату начштаба. Дверь была заперта, я ее вышиб ударом плеча. Начштаба не было, должно быть, он ушел с вечера. Я взглянул в окно, которое все еще было открыто, и отпрянул: немцы, связная машина с откинутым тентом, четверо в шинелях — утро было холодное… Хорошо помню, что я даже не взглянул на гранату — она была у меня в руке. Метил в машину — взрыв! Вбежал в свою комнату и выпрыгнул в окно, в то самое, выходящее к лесу. Не понял, что расшиб ногу, было только неловко бежать, а бежать надо было — сзади жарили из автоматов, моя граната не всех подобрала. Нет, разбитой ноги не чувствовал, но понимал, что те, что гнались за мной, бежали шибче меня — и крики, и выстрелы были все ближе. Потом почувствовал, что обожгло спину, но это было уже в лесу. Полз ельником, он там густой. Не было ощущения боли, только очень кружилась голова. Мне даже казалось, что временами терял сознание. Как тень, идущая от облаков, на глаза надвигалась тьма, и все уходило. Так было несколько раз. А потом… Попытался встать и вдруг увидел, как пошли гулять вокруг меня ели. Понял, что рухну. Попытался схватиться за дерево, но руки уже не держали. Очнулся от ощущения холода и чего-то мокрого. Утро или ночь? Пожалуй, утро, уже с солнцем. Понимал: надо быть ближе к дороге. Стало теплее, и опять закружилась голова. Но, кажется, я выполз на тропу… Хорошо помню, что рядом была спиленная береза, уже подгнившая, и я подумал: наверно, далеко отполз от города, было бы близко, березу бы подобрали. И опять набежали эти темные облака — закружилась голова. Потом уже подсчитал: я пролежал подле этой березы сутки, а когда пришел в себя, увидел Климента. — Он кивнул на заячью шапку и, подняв стакан, осушил его до дна, осушил с радостью, будто ждал этой минуты, а поэтому берег водку. — Увидел я этого Климента и испугался: борода какая-то сизая, с рыжинкой, руки, точно корневища, зеленым лишаем заросли, на ногах постолы из коры, перевязанные шпагатом, да на плечах посконная рубаха, да крест на груди — белый, вырезанный из консервной банки, вырезанный не без старания, на красной тесемочке. Только и человеческого, что вот эта шапка, — он дотянулся до шапки, тронул, как показалось, осторожно — шапка внушала уважение. — «Мне тебя господь бог послал, товарищ начальник, — сказал человек, снял ушанку и перекрестился. — Я тебя должен спасти, товарищ начальник, понял? — У него такая присказка была — «понял?». — А чтобы я тебя уберег, командиром буду я, а ты вроде моим солдатом. Иначе я тебя не спасу, понял?» Выя у него была что у быка, взвалил меня на спину и попер. «Глаза побереги, начальство, чтобы терном не выдрало. Терн, он ой как зол!» Донес до середины леса, положил под осинку (там больше все осины — место сырое), осмотрел рану. Она мне пришлась под ремень, если бы не ремень — худо. «Крови небось потерял страсть?» — «Крови не было». — «А откуда тебе знать, была она или нет? Она пошла в живот, от этого и глаза мутились… Вон как живот разнесло — кровь!» Вновь взвалил и понес, а сознание, как костер в лощине, вспыхнет, погаснет, вспыхнет… «Послушай, браток, оставь… Россия небось вон куда отодвинулась, не донесешь». — «Нет, донесу, мне тебя донести надо». Он несет, а я думаю: «Донести надо? Кем он может быть, этот человек в постолах из бересты и с железным крестом на груди?.. Схимник, нарушивший обет молчания?.. Беглый кулак?.. А может, просто один из тех, кого во множестве забрасывали в наш тыл немцы и кому сигналили в ту ночь огнем горящей хаты?.. Кто он?» Признаться, я не сразу спросил об этом. Лес в тех местах сырой, грибов — гибель. Я не оговорился — гибель. Говорят, примета такая есть: грибное лето — лето к войне. Грибы на вертеле — сил не прибавит, но сыт будешь. И щавеля малость. И пригоршню ягод. Он все точно рассчитал — лес не даст умереть. На заре, утренней и вечерней, видел, как он молится. Так только крестьянин может молиться. Истово, не кляня никого, больше благодаря, веруя. И еду, что собирал по крохам в лесу, тоже принимал, как милость божью. Не прикоснется к еде, чтобы не тронуть черными пальцами жестяной свой крест на груди, не перекреститься. От грибов и щавеля не много сил прибудет, на ноги встать не могу. «Брось меня, брат, — молю, — брось. Сколько нести еще, да куда донесешь? Брось!» — «Нет. Убей — не брошу!» Скажет и взглянет на кобуру с наганом, безбоязненно взглянет. Чую, ничего ему от меня не надо и от оружия моего. Как-то нарочно обронил наган и заставил его подобрать. Подобрал, сдвинув брови, повертел, усмехаясь, вложил в кобуру. И опять я подумал: «Кем может быть этот человек?..» Думаю: спрошу — спугну, вовек не откроется. Да он и так был на слово не щедр. Как-то сказал: «В наших местах болота все с ряской…» — «Где это в ваших местах?» Он смутился, надвинул на глаза шапку. Он это делал и прежде, когда смущался. «В наших…»