— Да, я так вас и понял…
— И верно поняли!.. Но возможен не только выигрыш, но и проигрыш, не так ли?.. — Он помолчал, дожидаясь ответа Бардина. На какой-то миг они затихли в неодолимом молчании, даже остановились, устремив друг на друга тревожные глаза. — Поймите, он не может тут проигрывать!.. Не должен!
Бухман вдруг повернул, он не мог больше смотреть на мост, который напоминал ему Сан-Франциско. Повернул и прибавил шагу — можно подумать, что он побежал от этого моста.
Сталин принял Гопкинса 26 мая в 8 часов вечера.
Вместе с Гопкинсом были Гарриман и Болен.
Рядом со Сталиным, как обычно, Молотов.
— Приветствую вас, господин Гопкинс, в Москве, — сказал Сталин. Хотя последний раз советский премьер видел американца неполных три месяца назад, встреча была такой, точно пауза длилась дольше, — Крым как-то отодвинулся, в то время как Москва сорок первого жила в памяти и была впечатляющей.
— Благодарю вас, не скрою, что я с большим желанием поехал в Москву, — ответствовал Гопкинс и, обратившись к Молотову, улыбнулся: — Удалось ли вам прийти в себя от баталий в Сан-Франциско? — Большой необходимости в этом вопросе не было, он не столько предварял беседу, сколько уводил чуть-чуть в сторону, но в вопросе была капелька юмора, а это, как понимал американец, началу беседы было показано.
— Баталий не помню, господин Гопкинс, помню споры, — установил Молотов. В ответе русского виделся свой резон: вряд ли был смысл придавать сан-францисскому диалогу значение баталий.
Гопкинс выдержал паузу, дав понять, что готов обратиться к существу беседы. Нельзя сказать, что первый шаг удался американцу, но при всех обстоятельствах он был сделан.
Гопкинс начал издалека, он сказал, что на обратном пути из Крыма президент не раз обращался к воспоминаниям о конференции. Как отметил для себя Гопкинс, у президента была уверенность, что наши две страны смогут сотрудничать в годы мира, как они сотрудничали во время войны. По словам Гопкинса, президент говорил о русских товарищах по оружию, его слово было исполнено уважения. Президент верил, что в не столь отдаленном будущем они встретятся вновь, при этом встреча может произойти уже в Берлине…
— Мы пили в Крыму за встречу в Берлине, — сказал русский, оживляясь, на смену кажущейся прохладе, которой было отмечено начало беседы, все ощутимее приходило тепло.
Гопкинс сказал, что смерть президента была неожиданной для всех, никто не мог подумать, что союзники встретят победу без него. Правда, на обратном пути из Крыма президент как-то сдал, он очень устал, было видно, что силы покидают его, но он продолжал много работать. Даже в день смерти ничего не предвещало печального конца, президент написал много писем… Удар, случившийся с ним, был непоправимым, президент умер, не приходя в сознание…
Наверно, в том, что встреча началась словом о Рузвельте, был некий расчет, но об этом не хотелось думать, это слово казалось очень естественным в этом кругу и было встречено с признательностью. Гопкинс сказал, что скорбь по президенту у русских была искренней и всеобщей. Если Рузвельт был той силой, которая заметно сближала Гопкинса и русских, то эта сила оставалась действенной и после смерти президента, — кстати, сейчас это воспринималось ощутимо.
А между тем рассказ американца все ближе пододвигал слушателей к рубежу, за которым начинались пределы собственно миссии Гопкинса. Эмиссар президента сказал, что помнит встречу здесь, в Кремле, в июле сорок первого, в тревожные и опасные дни немецкого натиска. Он хранит в памяти слова советского премьера, что СССР будет вести войну против Германии до победного конца. Именно об этом Гопкинс сказал президенту, возвратившись в Штаты. Стоит ли говорить, что Рузвельт, поверивший в эти слова Сталина, был тогда в меньшинстве. Но президент не просто поверил, но и разработал план помощи России, хотя, это стоит сказать еще раз, за президентом в тот момент не было большинства…
Русский вновь осторожно реагировал на монолог Гопкинса — это был уже монолог, как можно было заметить, развивающийся по определенному плану. Советский премьер сказал, что в то время действительно немногие верили в способность Советского Союза продолжать войну.
Полагая, что все вступительные слова произнесены, Гопкинс перешел к существу. Несколько дней тому назад его пригласил к себе президент Трумэн и предложил выехать в Москву. Речь, как понимает Гопкинс, должна идти о коренных проблемах, лежащих в основе отношений между нашими странами. Народ Америки испытывал глубокие симпатии к Советской стране. Причина этих симпатий — победы русских. Конечно, в Америке действовали разного рода маккормики и херсты, но, как полагает Гопкинс, народ отвергал их претензии, поддерживая Рузвельта, не случайно же Рузвельт был четырежды избран президентом! (В голосе Гопкинса прозвучало нечто победное: четырежды!) Но вот в последние шесть недель произошли изменения в настроениях американцев, при этом они коснулись и сторонников Рузвельта. Гопкинс не рискует говорить о причинах, вызвавших это явление, он говорит только о факте этих изменений да, пожалуй, о тревоге, объявшей американцев, среди которых много недавних друзей СССР. (Гопкинс оттенил: недавних друзей СССР.) Именно в этих условиях президент Трумэн попросил его поехать в СССР и сделать все возможное, дав недвусмысленно понять: он, Трумэн, намерен придерживаться духа и буквы всех решений, официальных и неофициальных, достигнутых маршалом Сталиным и президентом Рузвельтом… Гопкинс последнее время чувствовал себя плохо, нельзя сказать, что состояние его здоровья улучшилось, но он решил ехать в Москву, так как находит положение серьезным, но не безнадежным, он считает, что нынешнюю тенденцию можно приостановить…
Гопкинс продолжал говорить; быть может, этот его монолог складывался с той самой поры, как Гарриман и Болен явились к нему в Джорджтаун и подали мысль о поездке в Москву. В те долгие часы, когда самолет шел над Атлантикой, Гопкинс как бы видел перед собой своего русского собеседника и говорил с ним… А возможно, все возникло сию минуту, а поэтому и было таким эмоциональным, не явись это сейчас, вряд ли нашлось бы место чувству — на торных тропах трава растет плохо. Гопкинс сказал, что не хотел бы вникать в существо причин, изменивших отношение американцев к СССР, но, видно, это было уже сильнее его — продолжать разговор, не говоря о причинах, значит лишить разговор смысла.
Итак, что же послужило причиной того, что Гопкинс назвал событиями шестинедельной давности? Гопкинс отметил, что у президента Рузвельта была своя концепция американской политики: он считал, что Америка не должна отстраняться от положения дел в мире, независимо от того, о какой части земного шара идет речь. Очевидно понимая, что этот тезис может быть понят как претензия на некий экспансионизм Штатов, Гопкинс не без известного умения скорректировал его. Он сказал, что именно эта концепция явилась первопричиной того, что Рузвельт и Сталин, оказались за одним столом переговоров. И вот что характерно: полагая, что интересы Советского Союза в такой же мере, как и Соединенных Штатов, имеют мировой характер, Рузвельт не мог отказаться от убеждения, что обе наши страны могут разрешить любые споры, возникающие между ними. Ялта укрепила президента в этом мнении. Тем большую озабоченность вызвала в Штатах неспособность союзников реализовать ялтинские решения по Польше…
Ну вот, все обрело свои истинные очертания, Гопкинс кончил. Неизвестно, что скажет эмиссар американского президента, когда он явится сюда завтра и послезавтра, но главное он уже сказал. Итак, Польша, а если быть точным, то польская глава ялтинских решений. Последнюю реплику Гопкинс обратил прямо к своему собеседнику, американец ждал его ответа. Возникал диалог, как можно было догадаться, нелегкий.
— Причина неудач: Советский Союз хочет иметь дружественную Польшу, а Великобритания хотела бы возродить на наших границах систему «санитарного кордона»… — заметил русский и откашлялся — когда он долго не говорил, голос не очень повиновался ему, он должен был разогреть его в ходе беседы.
Гопкинс не отверг этой формулы, он всего лишь отмежевался от того, что американцы имеют к этому отношение.
— Я говорю только об Англии, — тут же реагировал Сталин, его устраивало желание Гопкинса отмежеваться от англичан. — Английские консерваторы не хотят дружественной нам Польши, — уточнил советский премьер, в этой фразе было заключено едва ли не существо того, как понимали проблему русские.