— Мне надо время, чтобы обдумать все сказанное маршалом… — произнес он, сделав усилие.
Русский встал. Ну что ж, обдумать так обдумать, точно хотел он сказать; как ни убедительно было сказанное, очевидно, Гопкинса это не совсем устраивало.
— Мы не коснулись еще трех вопросов, — произнес советский лидер. — Первое — оккупация Германии, второе — Япония, третье — новая встреча трех…
Гопкинс помедлил, он-то считал, что вопросов больше. Было условлено, что следующая встреча состоится завтра, 28 мая, в шесть вечера.
Три вопроса, упомянутые русским, определили порядок дня следующей встречи в Кремле. А сейчас уже было десять часов вечера, и американцы поспешили в посольство: президент должен узнать о содержании встречи по крайней мере в восемь утра, то есть часа через три — сейчас в Вашингтоне пять… В том случае, когда Гопкинс записывал беседу сам, он предпочитал не обращаться к помощи второго лица. В этот раз беседы Гопкинса с русским премьером записывал Болен, а поэтому и отчет президенту был трудом коллективным. С годами у Гопкинса выработалось умение диктовать набело; разумеется, рукопись перебеливалась, но правка была минимальной. Его отчеты Рузвельту были краткими, при всех обстоятельствах письменному отчету президент предпочитал живой рассказ. Можно сказать, что он любил слушать Гопкинса, поэтому день, который обычно следовал за возвращением специального помощника из поездки, был в овальном кабинете президента днем Гопкинса. Ныне обстояло по-иному: письменный отчет обретал значение, какого не имел прежде. Он был и обстоятельнее, и, быть может, более точным в своих формулировках. Тем не менее отчет о третьей беседе с русским премьером получился кратким, пожалуй самым кратким за все три дня. И объяснение казалось простым: в этот день собеседники не коснулись польских дел…
Болен доставал свою тетрадь в тисненой коже и принимался читать. В глазах американцев Болен был фигурой едва ли не уникальной: он был кадровым дипломатом и знал русский, при этом знал хорошо, — явление не столь уж распространенное среди американских кадровых дипломатов. Наверно, знание языка у Болена возникало постепенно, по мере того как дипломат набирал силу. Он начинал свою карьеру в Праге в конце двадцатых годов и продолжал в американском посольстве в Москве еще при Буллите, а вслед за этим в Токио, но теперь уже как знаток русских дел и, пожалуй, языка — в этом качестве, надо думать, для американского дипломата высоком, он был в Тегеране и Ялте, возвышаясь до уровня советника президента по русским делам и нисходя до положения переводчика с русского. Но эти своеобразные подъемы и спуски говорили, пожалуй, о преуспевании Болена, который во всех своих ипостасях был в кругу лиц, близких президенту, что безошибочно указывало на главное — доверие. Последнее было тем более характерно, что Болен, неуклонно и настойчиво торя свою стезю, был осторожен, если не сказать щепетилен, во всем, что касается своих симпатий и антипатий. Ну, разумеется, система его политических взглядов была точно определена, но об этом знал он сам и, пожалуй, круг лиц, настолько узкий, что иностранцы, например, об этом едва ли догадывались. Тут он, пожалуй, был больше похож не столько на прежнего своего посла, сколько на нынешнего; впрочем, разница между Буллитом и Гарриманом была существенной и вне зависимости от Болена.
Да, польские дела были обойдены, но все остальные казались достаточно весомыми. Прежде всего — Япония. Сталин дал понять, что советская сторона закончит переброску своих войск на Дальний Восток к началу августа и уже 8 августа ее армия займет свои позиции на маньчжурском рубеже. Было повторено заявление, сделанное в Ялте: русские должны иметь достаточные основания для вступления в войну на Дальнем Востоке, а это значит, что соответствующие условия, которыми русские оговорили вступление в войну, должны быть выполнены. Уже сейчас Япония пытается установить, на каких основаниях союзники согласились бы заключить с нею мир. Поэтому есть смысл союзникам договориться об этом заранее.
Русские вернулись в этот вечер к вопросу о Германии, и это также нашло свое место в отчете Гопкинса президенту. Сталин сказал, что следует изучить все аспекты подготовки мирной конференции, быть может, учтя опыт Версаля, — русский давал понять, что Версальская конференция была подготовлена плохо. Как показалось русским, союзники все еще возражают против расчленения Германии, по крайней мере, их позицию в Тегеране и Ялте можно было понять так. Но, возможно, есть резон вернуться к этой проблеме, не уточняя пока мнения сторон. Именно не определяя пока; как можно было понять русского премьера, свое слово он скажет позже. Что же касается будущего германской экономики, то, как представляется ему, Германии следует разрешить восстановить легкую промышленность и ту часть тяжелой индустрии, которая необходима ей, чтобы организовать жизнь ее городов и сел и не оставить население без транспорта и тепла.
Как ни лаконичен был отчет, который в этот вечер Гопкинс отправил президенту, он, этот отчет, был значителен уже потому, что на нем была дата: 8 августа.
73
Хомутов явился к Бардину с заявлением о переходе в военное ведомство, речь шла о Гоголевском бульваре, — по всему, Генштаб, его внешние дела. Егор Иванович дал согласие.
— Не жалеете? — был вопрос Бардина.
Хомутов достал пачку «Казбека» нераспечатанную и острым ногтем большого пальца вспорол ее.
— Откровенно?
— Да, разумеется…
— Не жалею…
— А почему все-таки, Витольд Николаевич? — Бардин-то жалел, что Хомутов уходит.
— Там… разбег меньше, Егор Иванович, — усмехнулся он.
— Это как же понять?
— Там мне настоящее дело завтра дадут, а тут мне бежать и бежать, — заметил он и, пододвинув пепельницу, обломил в нее хрупкую палочку пепла.
— Разве то, что вы делали, не дело? — был вопрос Бардина.
— Я как тот солдат, Егор Иванович, который ушел на войну с первого курса политехнического, а вернувшись с войны, снова попал на первый курс, — заметил Хомутов все с той же горчайшей улыбкой. — Ему надо быть директором Днепрогэса, а его определяют на первый курс, так?.. Я-то понимаю, что с первою курса в директора не берут, но и меня понять надо… — заметил Хомутов и встал.
— Надо понять, — согласился Бардин.
Хомутов ушел.
Печальное раздумье овладело Бардиным. Жаль Хомутова. Что ни говори, зрелый человек, а это немало. Очень хотелось винить себя: мог бы не уйти Хомутов. А может быть, ушел бы все-таки? Ушел бы?
Бардин пригласил Августу.
Она явилась странно смятенная, сидела тише воды, ниже травы, все прятала глаза. Видно, некрасивые погибают первыми, подумал Бардин, вон как вольготно пошли гулять по ней знаки времени, жестокие знаки: кожа у висков стала хрупко-бумажной, неживой, точно прохудилась и едва ли не треснула на множество морщинок, да и щеки как-то собрались в кулачки, и лицо вдруг стало благообразным, каким не было никогда.
— Взгляните на ялтинское досье и, пожалуй, обновите, у вас есть недели три, — начал Бардин издалека.
Она кивнула в знак согласия, в этом ее кивке была апатия, в иное время она наверняка бы спросила, чем вызвано такое задание.
— Предстоит поездка, — сказал Бардин, явно желая растревожить ее.
Она вновь кивнула, тихо и покорно.
— Все?
И вновь Егор Иванович посмотрел на нее с нескрываемым вниманием. У нее появилась привычка щурить глаза, прежде этой привычки не было.
— Хомутова жаль, Августа Николаевна…
Она забеспокоилась:
— Жаль.
— Его рядом иметь на нравах советчика, цены ему не было бы, не так ли?.. У него есть норов, но есть и мнение. Он может тебе сказать «нет» и даже настоять на несогласии. Он, пожалуй, строптив, но коли врежет, то врежет в лицо… Не так ли?
Она печально смотрела на Бардина.
— Так.
— Не могу сказать, что с ним легко, особенно когда он дуется, но он нередко прав и в сомнениях своих, и в претензиях, и в обидах… Мне не страшны его сомнения, понимаете?
— И мне…
Бардин поднял глаза на Августу и обмер — лицо ее было мокро от слез.
— Августа Николаевна! — закричал он, забывшись. — Августа Николаевна…
Но она уже поднялась, закрыв лицо руками.
— Только не спрашивайте меня, — взмолилась она, — только не спрашивайте… — повторила она и выбежала из кабинета.