— Вам интересно, правда? — спросил Хор Сергея Петровича, удерживая в поле своего зрения многоцветный мир фигур и лиц, расположившихся на трибунах и с вожделением ожидающих начала действа. — Верно… необычный полк? Одновременно и полк, и клуб, не так ли? И, подобно каждому клубу, маленький парламент?
— Не столько парламент, сколько его фракция… — засмеялся Бекетов, он не хотел упустить в этом разговоре существа.
— Фракция… тори? — насторожился Хор.
— Если хотите, тори, — согласился Сергей Петрович. — Тори были потомственными лошадниками…
— До лошадей ли теперь?
Хор все еще смотрел на трибуны. Вдоль нижней скамьи шел старик в коротком макинтоше, время немилосердно обошлось с его ногами, старика нельзя было назвать даже раскорякой, было мудрено, как только старик управляет своими ногами, сообразуя шаг.
— Эти люди пришли сюда, чтобы отвести душу… — вдруг произнес Хор с искренним состраданием.
— В каком смысле?
Хор продолжал наблюдать за стариком в макинтоше, который с храброй настойчивостью продолжал вышагивать, в то время как ноги его, казалось, только ждали момента, чтобы разбежаться в стороны.
— Наши выборы — лес темный!.. — вырвалось у Хора.
— Но ведь у Черчилля есть такой козырь, как победа… — заметил Бекетов. — Разве этого недостаточно?
Хор, неотступно следящий за стариком в макинтоше, как бы довел его до места на трибунах и осторожно усадил, обнаружив предупредительность.
— Достаточно, разумеется… — снисходительно улыбнулся Хор. — Но у англичан свой бог, и имя ему — скепсис. Они могут и не отождествить Черчилля с победой… К тому же есть обстоятельство, которое нельзя сбрасывать со счетов…
Он умолк, точно ожидая, что Бекетов проникнет в его мысль и облегчит ему эту задачу.
На просторное поле, лежащее перед трибунами, жокей в бледно-голубом камзоле вывел каурого жеребца и одним этим вызвал заметное оживление на трибунах. Жеребец был стар и неторопливо важен. Он был избалован вниманием и принимал почтительный шепот и аплодисменты на трибунах как должное, старательно выбрасывая копыта. Он держал голову уже не так высоко, как прежде, да и глаза его застилала пленка старости, но в походке была прежняя инерция — величавость, чуть церемонная. По всему, это была знаменитая лошадь, была — она уже не умела ни бежать, ни становиться на дыбы, ни брать препятствий, но она была еще живая, сохранив, так сказать, свой прежний портрет, и каждый был рад опознать ее на этом портрете.
— Вы говорите о новом положении Великобритании в мире? — спросил Сергей Петрович осторожно, он имел в виду полосу бед, наижестоких, в которую империя сейчас вступала. — Индия, да и не только Индия.
— Да, новое, пожалуй, даже совершенно новое, — заметил Хор, помедлив. Он хотел понять слова Бекетова по-своему, понять и преломить. — В этой троице великих мы почувствовали себя третьими лишними…
— Это каким же образом? — полюбопытствовал Сергей Петрович, ход мысли англичанина был для Бекетова неожидан.
— Россию и Америку еще связывает Дальний Восток, а Великобритания?..
Он следил за движением знаменитого жеребца, тот шел по кругу почета, с нескрываемой заинтересованностью и даже жадностью собирая свою долю елея, которым одаряли его люди. Годы и лишний вес стеснили дыхание жеребца, да и шерсть его заметно повлажнела и стала блестящей, но это был не блеск молодости, а тусклое свечение — каждый новый шаг стоил лошади сил. Люди не замечали этого, в лошади они видели себя, свои страсти, быть может, даже молодость свою — именно этого у них сейчас и не было, и старая лошадь, как могла, этим их одаряла.
— Третья лишняя! — печально произнес Хор, не сводя глаз со старого иноходца. Он нашел подходящую формулу и готов был повторять ее вновь и вновь — двусмысленность этой фразы, казалось, была не случайной.
— Да так ли это? — с искренним участием спросил Сергей Петрович, не очень хотелось ему сейчас, чтобы Великобритания была третьей лишней.
— Так, господин Бекетов, уверяю вас, так… — Хор приумолк, сощурив глаза, можно было подумать, что он впервые отдал себя во власть того, что происходило в нем, отстранившись от происходящего рядом. Даже знаменитая лошадь, которая с прилежной торжественностью продолжала обходить поле, на какой-то миг потеряла для него смысл. — Вы знаете, что мне рассказали вчера? Скажу, но вы не поверите…
— Как знать, может быть, поверю, господин Хор…
— Вы, очевидно, знаете, что в Москве был Гарри Гопкинс… Пройдем к этому дереву, тут нам будет удобнее. — Они вошли под крону серебристого тополя, что стоял рядом с трибунами, крона была веселой, она звенела на ветру. — Не знаю, известно вам это или нет, но англичане были начисто выключены из переговоров, начисто, хотя, легко догадаться, все время речь шла о них. Когда на обратном пути из Москвы Гопкинс прибыл во Франкфурт, премьер-министр позвонил ему туда и попросил приехать в Лондон. Гопкинс уклонился, вначале сказавшись больным, а потом сославшись на то, что у него нет разрешения президента. Черчилль телеграфировал президенту, настаивая на том, чтобы тот разрешил встречу. Теперь пришла очередь президента искать уклончивый ответ. Так или иначе, а Черчилль действительно оказался неким образом в изоляции. Нашему премьеру не оставалось ничего иного, как позвонить Гопкинсу вновь, теперь уже в Париж, и недвусмысленно дать понять, что он обижен. Но дело, разумеется, не в обиде, а в значительно более серьезном: третий лишний… И главное, кто приложил тут руку? Гопкинс, тот самый Гопкинс, который много раз клялся в верности нашему премьеру, но это уже другая тема, пожалуй, даже не столь интересная, — если человек зрелый и у него есть силы, он должен себя готовить к разочарованию…
Хор сказал все и взглянул на знаменитого жеребца, все еще вышагивающего вдоль трибун. Однако Хор улучил минуту наиредчайшую, чтобы осенить своим взглядом некогда прославленного рысака. Жеребец поравнялся со стариком в макинтоше и со снисходительной печалью посмотрел и притопнул, да с такой твердостью и аккуратностью, что это вызвало откровенную зависть старика. В самом деле, дожить до столь почтенного возраста и сохранить способность удерживать вот этак копыта, управляя их движением и ритмом, да не завидно ли это?
А лошадиное действо мало-помалу набирало силу. Начались скачки, и многоцветное воинство трибун ожило и заволновалось.
— Пейс, пейс, пейс! Резвость, резвость, резвость! — закричала одна часть трибун, а другая подхватила. И над всем возобладал голос старика в макинтоше, старик вдруг ожил:
— Спид! Спид! Спид! Скорость! Скорость! Скорость!.. — Но теперь старик явил знания, которые в нем дремали, приваленные плитами возраста. — Посадка не та! — вдруг возопил он. — Ноги болтаются, как неживые! А вот руки хороши, по-моему, есть мягкость рук!
Да, старик-раскоряка явил истинный изыск, говоря о положении ног всадника, старик помнил себя на коне, видел себя… Хор следил за происходящим точно завороженный.
— Помните у Шекспира в «Гамлете»? Помните, помните?.. Как это у него сказано?..
Он задумался, стараясь вызвать в памяти Шекспирову строфу, даже опечалился на миг, нашептывая. Потом вдруг встрепенулся: