Выбрать главу

— Мы хотим, чтобы польские солдаты вернулись в Польшу, — произнес Черчилль, не в силах победить печальной интонации.

— Я понимаю затруднения англичан… — отозвался Сталин. — Я знаю, сколько неприятностей лондонские поляки причинили англичанам… — Сталин, казалось, был растроган, он сострадал с той искренностью, на какую был только способен. — Но я прошу иметь в виду, что наш проект отнюдь не стремится усложнить положение британского правительства. Больше того, он имеет целью с этим неопределенным положением покончить. Если, к слову, господин Черчилль укажет нам на те места нашего проекта, которые затрудняют положение британского правительства, мы готовы их опустить…

Казалось, пришло время возликовать и Черчиллю: русские согласны на любые коррективы документа, который, по всему, был документом главным, и все-таки причины для ликования начисто отсутствовали. Суть русских требований достаточно очевидна: польское эмигрантское правительство должно самораспуститься, при этом не формально.

— Если правительство не получает субсидий, оно перестает существовать, — произнес Черчилль и в отчаянии, почти трагическом, поднял ладони, точно защищая свою грудь от удара. — Пусть русский проект рассмотрят министры иностранных дел, цель у нас одна…

Последние слова англичанина воодушевили и американского президента, он вдруг сощурился, будто ему в глаза плеснули ярким светом, отчего сетка морщин легла на его лицо.

— Я не вижу разногласий между премьером и генералиссимусом, — произнес президент с категоричностью завидной. — Генералиссимус сказал, что готов вычеркнуть спорное… В Ялте речь шла о выборах на основе всеобщего избирательного права…

— Быть может, министры рассмотрят весь вопрос, включая и выборы? — поднял усталые глаза Черчилль — сегодняшний разговор был ему не по силам.

Приехала в Потсдам Августа и со свойственной ей страстностью взялась за дело. Первые два дня все было не по ней. Она вдруг поняла, что Потсдам не обошелся без нее, и страшно возгордилась. Она всем говорила «нет», принялась перебеливать все тексты напропалую, взяла тон, который отродясь не был ей свойствен и существо которого исчерпывала формула: «Ничего не обещаю». Потом вдруг все точно рукой сняло и явилась прежняя Августа, работящая, все разумеющая, безропотно несущая свою нелегкую ношу. Бардин не мог найти объяснения столь внезапным метаморфозам, пока однажды не увидел на дворцовой аллее Августу в обществе Хомутова. Бардину казалось, что он должен был смутить Августу и Хомутова, а вышло наоборот — они точно искали встречи. Да и в том, как они приветствовали Бардина, грубо-фамильярно воздев над головой руки, была демонстрация некоей свободы и независимости, прежде всего независимости от Бардина.

На Хомутове был форменный костюм из тонкой шерсти необычного кофейного оттенка, в каких, впрочем, вскоре после победы появились и некоторые иные военные с Гоголевского бульвара, — наркоминдельские острословы окрестили этот костюм генштабистским. Форма неожиданно преобразила бывшего бардинского сподвижника, в нем появилась даже некая щеголеватость, что отродясь за Хомутовым не водилось.

— Небось в Потсдаме не первый день, а я вижу вас впервые, хорошо ли это, Витольд Николаевич? — произнес Бардин с тем радушием, которое призвано было показать: он, Бардин, помнит только добро.

— В самом деле нехорошо, — согласился Хомутов. — Моя вина, Егор Иванович, моя вина…

— То-то же… заходите, мы с Августой Николаевной всегда рады вам, — взглянул Бардин на Августу, и та, с ласковой готовностью опустив глаза, точно присоединилась к нему.

Когда Бардин расстался с ними, у него было впечатление, что их строптивости поубавилось. Но Бардин не знал, что не далее как сегодня разговор этот будет продолжен. Уже после одиннадцати, когда Егор Иванович заканчивал правку отчета об очередном заседании конференции, который должен был уйти в Москву, раздался несмелый хлопок ладонью в дверь — так стучалась только Августа.

Она была в состоянии, которое вернее всего было бы назвать радостной тревогой.

— Вы нас простите, Егор Иванович, — засмеялась она, но ее глаза заволокло слезами. Бардин отметил, она сказала «нас». — Когда вы ушли, мы едва ли не хором сказали: «Нельзя так с Егором Ивановичем!» — Она вдруг дотронулась ладонью до бардинского запястья, сжала его. — Не смейтесь надо мной, Егор Иванович, честное слово, я не представляю своей жизни без того, чтобы… Да что там!.. — она засмеялась, зажмурив глаза, из которых с новой силой полились слезы. — Верите ли, хочу стирать ему сорочки, мыть его ребятишек, радовать его доброй стряпней, сидеть вместе с ним и его детьми за одним столом, понимая, что это мой дом и моя семья!.. Готова окунуться во все его заботы! Пойдет он на плац учить солдат строевой подготовке, готова помогать ему и в этом!

Бардин подумал: «Истинно как Ирина! Та гнет железо, эта грозится пойти на плац — все они одного корня! И неважно, что эта старше едва ли не в три раза! Может быть, они и понимают друг друга потому, что одного корня».

— А как же ваши английский и французский, Августа Николаевна, коли дело дошло до плаца?

— А я не знаю, и знать нет у меня охоты!

Задала Бардину задачу Августа Николаевна. Все, что в эти годы росло в ней явно и тайно, все бабье, стойкое, вечное, вдруг поднялось с силой неудержимой и завладело ею. Даже ее исконно наркоминдельское, выстраданное, ее страсть к языкам, которым она отдала молодость свою, нет, не только молодость — жизнь свою, дни и ночи отнюдь не праздного своего житья-бытья — даже это готово было отступить, утратив прежний смысл. Но вот закавыка: Бардин не радовался новой судьбе Августы Николаевны. Не радовался. Что-то в нем возникло такое, чего он не замечал в себе прежде, что-то корыстное… Одним словом, он должен был признаться себе: жаль отпускать Августу к Хомутову, честное слово, жаль…

Галуа побывал у Тамбиева и рассказал, что беседовал с британским премьером. Нет, тут сыграло роль не личное знакомство, а само громкое имя Галуа — старый Уинни, несомненно, знал француза. Но не только это: Черчиллю худо, и он готов побрататься и с большим бесом, чем Галуа. Ничто не давало столь точного представления о нынешнем положении Черчилля, как это: он стал вдруг так доступен, как не был доступен никогда.

Это прежде всего и отметил пристальный глаз Галуа, тем более пристальный, когда в поле зрения оказывалось столь своеобычное существо, как Черчилль.

— Послушайте, Николай Маркович, я вам сейчас расскажу такое, что и вас изумит немало: сегодня ко мне явился гонец… От кого, вы полагаете? От Черчилля!

Тамбиев не допускал, что все рассказанное ему французом придумано. Грубая ложь не в правилах, да и, пожалуй, не в характере Галуа, хотя рассказанное чуть-чуть и необычно. Впрочем, никогда и никто не установит, была ли у Галуа встреча с Черчиллем и было ли сказано при этом то, что потом повторил француз. А версия этого разговора, как ее воспроизвел француз, казалась значительной. Черчилль будто бы сказал: англичане — народ основательный и в том смысле, что их решения опираются на прочную основу. Легковерность или тем более легкомыслие, на взгляд англичан, как раз отсутствие этой основы. Однако что есть основа, если не победа в этой войне? Короче, это и есть черчиллевский прогноз. Он обратился к нему, как к исповеди. Но почему он стал исповедоваться перед таким скептиком, как Галуа? Именно скептицизм Галуа был всевышним судьей в глазах Черчилля. Старый Уинни призвал этот всесильный скептицизм, чтобы рассмотреть правду грядущего дня, которой, что кривить душой, Черчилль единственно страшился сегодня.

Когда Черчилль вдруг пригласил корреспондентов к себе, Тамбиев подумал, что этот жест, в какой-то мере неожиданный, подготовлен встречей старого Уинни с Галуа.

Черчилль сидел на крыльце особняка, выходящем в сад, в старой вельветовой куртке, попыхивая сигарой, а вокруг — на ступенях, на соседней веранде, на траве и асфальте — расположились корреспонденты.

Корреспонденты пытались установить, нет ли в согласии союзников трещин. Надо отдать должное Черчиллю, он мужественно отразил атаку, единым мановением руки умиротворив прессу.