Выбрать главу

— Это я понимаю и сочувствую этому, — произнес Трумэн — на этом этапе диалога что-то усвоил и он.

— Другого выхода нет, — меланхолически изрек Сталин. — Если вы не согласитесь, вопрос останется открытым. Вот и все.

— Но можно ли этот вопрос оставить без решения? — пробудился Черчилль — разговор все-таки вовлек его в свою орбиту.

— Когда-нибудь его надо решить, — ответствовал Сталин.

Черчилль взглянул не без изумления на Эттли — у того с вечера разболелся зуб, и левая скула чуть-чуть сдвинулась — непонятно, что вызвало изумление Черчилля: деформированная скула Эттли или сам лидер лейбористов, чье появление в Потсдаме Черчиллю надо было еще понять.

— Мы согласились компенсировать Польшу за счет Германии — я говорю о линии Керзона! — произнес Черчилль, все еще не умея совладать с изумлением, которое вызвал у него вид лейбористского коллеги. — Но одно должно уравновешивать другое… Компенсация должна равняться потерям, иначе это не было бы хорошо и для самой Польши… Мы не желаем, чтобы на наших руках оставалось огромное число немцев без продовольствия. Если их не снабдить продовольствием, условия их жизни будут мало чем отличаться от тех, которые были в концлагерях…

Молчание Черчилля было по-своему плодотворным: он заметно обогатил систему доводов Трумэна. Речь теперь шла не только о том, что русские самовольно отдали полякам «зону оккупации», но и о том, что, сделав это, они непоправимо нарушили экономическую целостность Германии, ее взаимосвязь, оставив тот же Рур без хлеба.

— Перед нами страна, которая зависела в снабжении хлебом и углем от своих восточных районов, — произнес Эттли столь громогласно, будто бы речь об этом зашла впервые, и подпер рукой правую щеку, что делало его лицо не столь асимметричным. — Если часть Германии будет отторгнута, это создаст трудности для оккупирующих держав…

— Может, господин Эттли примет во внимание, что Польша тоже страдает от последствий войны и тоже является союзником?.. — вопросил русский премьер, не скрыв иронии.

— Да, но она оказалась в преимущественном положении, — парировал Эттли.

— Перед Германией, — подтвердил Сталин. — Так оно должно и быть…

Черчилль не без симпатии взглянул на Сталина, наверно, впервые взглянул на русского премьера, не тая приязни, — русский воздал лейбористу за муки адовые, которые тот уготовил старому Уинни в этом трижды памятном году.

Казалось, это совещание — пятое! — закончилось на хорошей ноте, чтобы иметь продолжение, в какой-то мере перспективное. Все доказательства были приведены, кроме одного: не было ли расчета пригласить на конференцию представителей Польши? Сталину импонировала эта мысль не потому, что поляки обладали доводами, какими не располагала конференция, а потому, что это были поляки. Мнение поляков имело в данном случае известные преимущества перед мнением русских — в глазах того же Трумэна они были в меньшей мере красными, чем русские.

Галуа привел Хоупа, явившегося в Потсдам накануне.

— Вот говорю Хоупу: поедем по России, нет, не просто по России, а по местам, где мы с тобой были: Котельниково, Севастополь, Умань, Одесса, а если говорить обо мне, то Ленинград!.. Готов служить верой и правдой — пойми, то, что можем сделать тебе мы с Николаем Марковичем, никто тебе не сделает! — Он смотрит на Тамбиева: — Поможете?

— Как всегда, Алексей Алексеевич…

— Ты что улыбаешься, басурман? — с нарочитой грозностью корит он Хоупа. — Понял, о чем идет речь, а? Услыхал про Котельниково и Севастополь и понял?

— А знаете, я могу согласиться… — произносит серьезно Хоуп.

— Соглашайтесь, я не откажусь, — говорит Тамбиев.

Хоуп уходит — для него в этом разговоре действительно все серьезно.

— Не самый плохой человек стал нашим другом, Николай Маркович, а? — спрашивает Галуа, глядя на удаляющегося Хоупа.

— Совсем неплохой, — соглашается Тамбиев.

Они долго идут обочиной шоссе, огибающей дворцовый парк. Только сейчас Тамбиев понял: Галуа не ушел с Хоупом, это не зря. Мимо пылят грузовики с солдатами. На солдатах новенькая форма, они при оружии. Не иначе, полдень — на многочисленных потсдамских постах смена караула.

— Знаете, какая мне мысль пришла сегодня на ум? — спрашивает Галуа Николая Марковича почти воодушевленно. — Человек бессилен перед властью события — оно возносит человека и оно его низвергает. Оно творит личность по образу своему и подобию — при этом согласитесь, что крупные фигуры не возникают на свет вне крупных событий, а? Если событие на ущербе, стремительно мельчают и люди, которые к нему причастны, не так ли? Есть в облике этих людей нечто от последышей в многодетных семьях — из того, что наскребла природа на самом донышке, что слепила из завалящих материалов, добра большого не сотворишь!

— Это еще надо доказать! — произносит Тамбиев не без улыбки.

— А что тут доказывать? — воссиял Галуа — несогласие Тамбиева явно улучшило ему настроение. — Взгляните на Трумэна и Эттли, и дополнительных объяснений не потребуется: великое событие пошло на спад…

— Это скрытый панегирик… Черчиллю?

— Нет, почему скрытый? — изумился Галуа. — Открытый!

— Тогда я — весь внимание, как говорилось в старинных романах.

— Есть дивная русская присказка: «Лучше с умным потерять, чем с дураком найти»… — произнес Галуа — его настроение улучшалось, когда он имел возможность явить знание России. — Так вот это тот самый случай…

— Вы полагаете, что сказали все?

— Нет, — возразил Галуа. — Я скажу все, когда изложу свою концепцию того, что есть Черчилль…

— Погодите, чего это вас осенило? Сегодня осенило?

— Да, именно сегодня, — подтвердил Галуа. — Сегодняшний день в Цецилиенгофе может явиться для него последним актом великого действа… называемого войной.

— Итак, концепция?

— Концепция! — подхватил он — его воодушевление было в этот раз почти радостным. — Черчилль — викторианская фигура, викторианская!.. Он опоздал родиться ровно на столько лет, на сколько от нас отстоит викторианское время!.. Родись он на шестьдесят или, быть может, восемьдесят лет раньше, время бы еще работало на него!.. Но он опоздал, я бы сказал, опоздал трагически, и время, вместо того чтобы ему помогать, уже с ним единоборствует. Поэтому все, что он делал, это было титаническим единоборством со временем. А единоборство было именно титаническим, ибо в борьбу вступило все, чем щедро одарила его природа: ум, тщеславие, опыт бытия и, разумеется, амбиция, Гималаи амбиции!.. Одним словом, это не человек, а меч, тяжелый рыцарский меч с массивной рукоятью. Конечно, Черчилль — враг нового мира, самый убежденный и яростный, но он и враг фашизма… Обратить этот меч против фашизма — значит вызвать опустошение немалое во вражеском стане, — не преувеличивая заслуг Черчилля, могу сказать, что во многом от этого меча пал на британской земле строптивый Кливден. Но фашизм протянул ноги, и из двух антагонистов Черчилля остался один — красные… Поэтому не исключено, что его энергия, которая до сих пор была разделена надвое, теперь своеобразно воссоединится…

— Какой же вывод следует из этого?

— Какой вывод? — переспросил Галуа — он изложил свою концепцию, почти изложил. — История — это необоримая логика событий, поэтому в самом существе истории заключено нечто справедливое… Нельзя не согласиться с русскими марксистами, которые любили повторять: история работает на нас…

— Нечто свое история сказала и о Черчилле?

— Да, разумеется.

— Что именно, господин Галуа?

— Она сказала: пусть он уйдет… Даже хорошо, если он уйдет.

Галуа качнулся, припал на больную ногу и исчез — он любил и прежде исчезать в моменты патетические.

Конференция прервала работу формально — еще неизвестно, когда она, эта работа, была более напряженной: в ходе заседаний или в паузах. Как в шахматах, предстоял домашний анализ партии. Нет, сравнение с шахматной партией не случайно. Сторону представлял за шахматной доской один человек, но каждый его ход подготавливал синклит советников. Это было особенно верно применительно к русской делегации.