И легионы окажутся в ловушке посреди глаза бури.
А ведь по иронии судьбы род Иссгинов, из которого происходил Хунн Раал, имел намного больше прав на трон, чем кто-либо другой, даже сама Матерь-Тьма. Ну да ладно, не важно. Прошлое состояло не только из череды зияющих дыр. Местами прорехи были давно заполнены, причем правду убрали с глаз долой и закопали поглубже. Да это, пожалуй, и к лучшему. Ведь Хуннн думал не о себе, а о благе королевства. И даже если бы это стоило ему жизни, он был готов на все, чтобы Урусандер занял трон из чернодрева.
Мысли Раала вернулись к Драконусу, и он почувствовал, как в груди у него, подобно внезапной кровавой вспышке в ночи, нарастает ярость. Считалось, что легионы держатся в стороне и не принимают участия в ссорах среди знати. Но подобное мнение было ошибочным, и Хунн Раал намеревался этому лишний раз поспособствовать. Если напряжение в обществе перейдет в открытую войну, Драконусу придется противостоять не только сыновьям и дочерям Матери-Тьмы, но и легиону Урусандера.
«Посмотрим, Драконус, помогут ли тебе льстивые речи выпутаться из этой заварушки. Увидим, куда заведут тебя честолюбивые устремления».
На город внизу опустилась ночь, но в долине светились желтые и золотистые, будто пламя свечей, фонари таверн. Глядя на них, Хунн Раал почувствовал, как у него пробуждается жажда.
Смоченной в спирте тряпкой Кадаспала вытер с ладоней последние упрямые пятна краски, чувствуя, как от испарений жжет глаза. Слугу он отослал прочь. Не хватало еще, чтобы кто-то помогал ему одеться к ужину: ну не абсурд ли? Секрет великого портретиста заключался в том, чтобы смотреть позирующему прямо в глаза, как равному, кем бы тот ни был: командующим войсками или пастушонком, готовым отдать жизнь за стадо амридов. Он презирал саму мысль о том, что одни могут быть выше других. Положение и богатство служат лишь жалкими декорациями, и тот, кто прикрывается ими, столь же несовершенен и смертен, как и любой другой. Ну а если кому-то хочется щеголять на фоне подобных декораций, это лишь доказывает его внутреннюю слабость, только и всего. Что может выглядеть более жалко?
Кадаспала вообще не стремился иметь слуг. Ему не требовались искусственные декорации, чтобы его уважали. Каждая жизнь была даром: достаточно лишь взглянуть в глаза напротив, в любое время любого дня, чтобы это понять. И совершенно не важно, кому принадлежат эти глаза. Он видел истину, а затем делал эту истину зримой для всех остальных. Его рука никогда не лгала.
Что и подтвердил в полной мере сегодняшний сеанс. Создавая портрет, Кадаспала пребывал в дурном настроении, о чем прекрасно знал. И злился живописец в основном на себя самого. Каждый день чересчур короток, свет слишком причудлив, а его зрение чересчур остро, чтобы не замечать недостатков в собственной работе, – так было всегда, и никакие похвалы со стороны зрителей не в силах этого изменить. Хунн Раал наверняка считает свои замечания деликатными и даже, возможно, лестными для художника, но Кадаспале потребовалась вся сила воли, чтобы не ткнуть ухмыляющегося солдата кистью в глаз. Страсть, которая охватывала живописца, когда он творил, была темной и внушающей страх, смертоносной и зловещей. Когда-то это его пугало, но теперь он привык и просто жил с этим, будто со шрамом на лице или оспинами на щеках: неприятно, но деваться некуда.
И все же кое-что беспокоило Кадаспалу, уж больно глубоким было противоречие: с одной стороны, он придерживался веры, что любая жизнь обладает одинаково неизмеримой ценностью, но в то же самое время откровенно презирал всех, кого знал.
Вернее, почти всех. Имелись драгоценные исключения.
Воспоминание заставило его ненадолго замереть, а взгляд слегка затуманился. Кадаспала знал, что ничего особенного тут нет – всего лишь внезапная мысль о том, когда он сможет снова увидеть Энесдию. В его любви к сестре не было ничего непристойного. В конце концов, он был художником, понимавшим истинную красоту, а Энесдия в этом отношении стала для него эталоном совершенства: от самых глубин ее нежной души до безупречного изящества форм.
Кадаспала давно хотел нарисовать сестру. Постепенно мечта стала навязчивой идеей, но он так и не брался за кисть, зная, что не сделает этого никогда. Какие бы он ни прилагал усилия и сколь бы велик ни был его талант, живописец понимал, что не сумеет запечатлеть Энесдию, поскольку то, что видел он сам, вовсе не обязательно могли увидеть другие. Хотя полной уверенности на сей счет у Кадаспалы и не было: он ведь никогда не обсуждал такие вещи с посторонними.
А вот Урусандер, этот побитый жизнью старый воин, оказался полной противоположностью Энесдии, обладавшей неуловимым очарованием. Подобных ему рисовать было легко, ибо хотя здесь могли иметься свои глубины, но все одного цвета, одного тона. В них не было тайны, и именно это делало их столь могущественными правителями. В столь безысходной одноцветности чувствовалось нечто пугающее, и вместе с тем она, казалось, внушала другим уверенность, будто некий источник силы.