Однако полдюжины писем-просьб к следователю остались без всякого ответа! Как и несколько жалоб в вышестоящие инстанции…
Несмотря на это, я не особенно волновался – происходящее по-прежнему напоминало навороченный квест, и в глубине души я пребывал в полной уверенности, что в липовом насквозь деле «скаута Обухова» рано или поздно следствие или суд разберутся, а меня – выпустят.
Все же двадцать седьмой год – совсем не тридцать седьмой, я твердо помнил из учебников, что в это время никаких особых репрессий не происходило. Наоборот, на воле – разгар НЭПа, в многочисленных кабаках и ресторанах вполне свободно жируют с ананасами и рябчиками самые настоящие буржуи, живут и работают многочисленные специалисты, открыты представительства иностранных компаний, зарубежные журналисты, как говорят, совершенно свободно ездят по стране.
Особенно меня успокаивал тот факт, что никто не выбивал из меня самого главного, королевского доказательства, которое постоянно фигурировало в книгах и учебниках про громкие процессы конца тридцатых годов, а именно – собственноручно написанного и подписанного признания вины. Если уж знаменитых большевиков мордовали ради этой малости смертным боем, до кровавых клякс на страницах протоколов, то меня-то точно не пощадят…
Разумеется, если кому-то на самом деле нужно сделать из меня Обухова. А если нет, то придется просто ждать, пока чертовски неповоротливая чекистская бюрократия не обнаружит полного отсутствия улик и любых иных доказательств да не выпихнет меня обратно на промерзшие улицы Петербурга…
Но дни шли, и я все больше втягивался в тюремную жизнь, тем более что у меня нашлось чем занять свободное время. А именно – учебой. И ведь было чему! Редкий из моих соседей-заключенных не говорил свободно на двух, трех, а то и более языках. Мой же университетский английский, который я ранее полагал очень неплохим, на поверку оказался до неприличия ужасен.
За повышение образовательного уровня «изобретательного вьюноши со странными фантазиями о будущем в голове» с великим рвением взялся чудесный человек, профессор филологии Кривач-Неманец – седой как лунь, но сохранивший блестящий разум чех лет семидесяти пяти. До тюрьмы он служил переводчиком в комиссариате иностранных дел, поэтому обвинялся в шпионаже в пользу международной буржуазии – всей сразу, надо полагать. По части языков он был экстраординарный специалист: бегло говорил на нескольких десятках, включая китайский, японский, турецкий и, естественно, все существующие европейские. Мне стоило большого труда убедить эдакого полиглота, что кроме шлифовки наречия Шекспира мой бедный мозг сможет вместить в себя максимум немецкий и французский. Он-то по доброте душевной готовился преподавать вдобавок к ним греческий и латынь, чтобы вышло «не хуже, чем в старой доброй гимназии»{29}.
Все равно мало не показалось: профессор подговорил сокамерников, и более со мной на родном языке никто не разговаривал. Книг на русском читать не давали, разве что газеты, глаза бы мои их не видели. Какая там вялость? Какое безразличие? Мелкая тюремная суета – очередь к шкафу с посудой, к котлу с кашей – все ненужное, глупое и досадное шло за отдых. Вечерние лекции и минимальная физкультура воспринимались как настоящий праздник. Зато прогресс в обучении не сравнить с университетским: более-менее общаться с сокамерниками на иностранном языке я начал уже к лету, а к зиме мог похвастаться свободным английским, очень недурным французским и сносным немецким. Ближе к новому тысяча девятьсот двадцать восьмому году я всерьез начал подумывать прихватить чуток испанского, но…
Перемены в советских тюрьмах, как правило, внезапны и пессимистичны. Хотя надо признать, в годовщину моего провала в прошлое вечер начинался вполне весело и беззаботно. Случилась неожиданно бурная перепалка на «языке любви» между паном Феликсом – обычно чрезвычайно учтивым и опрятным польским ксендзом, умудрявшимся поддерживать в достойном состоянии свою обносившуюся сутану, – и отцом Михаилом, примерно столь же скромным и аккуратным православным священником. Кто бы мог подумать, что они разругаются чуть не до пошлой драки? И все из-за предков, как оказалось, бившихся смертным боем во времена Польского восстания!
29
С начала XIX в. древние языки активно вытеснялись из гимназий, по состоянию на 1917 г. греческий преподавался только в одной на всю Российскую империю. С латинским дело обстояло лучше, но ненамного.