Но с Эвой незачем говорить ясно. По звуку твоего кашля она чувствует, что ты о ней думаешь, она словно чувствительный механизм, обнаруживающий у тебя высокое давление, пусть ты даже чувствуешь себя превосходно.
Эва вонзила в меня взгляд — в нем читались и мои мысли, и вопросительный знак в конце, — будто говоря: не я отправила его в Испанию, не мне и отвечать за его судьбу.
— Выскажите же, что у вас на сердце, — промолвила она, и молния сверкнула в ее глазах.
— Ну, если вы просите… На мой взгляд, вы могли бы обойтись с этим парнем более деликатно.
— Вы стремитесь исправить мой характер?
— Упаси Бог.
— Тогда вам не стоит вмешиваться не в свои дела, — она улыбнулась: — Не обижайтесь. Я по глазам вижу, что вы меня обвиняете, и это меня рассердило. Он не из-за меня уехал. Романтическая душа всегда сыщет женщину, которая причинит боль, и войну, откуда можно вернуться со славой.
Слова, вертевшиеся у меня на языке, пока я провожал ее за кулисы, я так и оставил при себе. Память Эвы Штаубенфельд не то место, где я хотел бы отвести себе уголок в отделении для презираемых. Я не был доволен собой. Невольно и я присоединяюсь к романтическим душам, рвущимся к пламенным мукам отвергнутой любви.
Я говорил про того русского парня также с Фридманом и Литовским. Фридман сказал, что у евреев особый талант воевать в чужих войнах. Литовский заметил, что сам бы с удовольствием поехал участвовать в этой войне. Розендорф, когда мы вместе ехали автобусом домой, удивился, что война в Испании еще не окончилась.
— Я не читаю газет, — извинился он, — от них одна печаль. С меня будет и писем.
Осень здесь зеленее лета. Внезапный, быстрый дождь умывает листья, и они искрятся весенней зеленью. И лица людей тоже как будто посветлели от радости, что скоро кончится жара, хотя лето порой еще возвращается во всей силе и солнце безжалостно бьет по непокрытой голове. Может, жестокий этот свет ненадолго даст нам пощаду.
Вчера вечером я пересек улицу, где живет Эва, — она позволила мне проводить ее до дому, но не пригласила зайти — и побрел прочь, погруженный в свои мысли. Вдруг возле кожевенной фабрики, от которой идет смрад, перед моими глазами загорелся фонарь. Я с трудом различал фигуры, стоявшие в свете фонаря. Видел только, что одеты они не в полицейскую форму, и очень перепугался. Несколько лет назад неподалеку отсюда был убит Хаим Арлозоров. Его осветили фонариком и выстрелили. Правда, не могу представить, кому тут принесет пользу моя смерть, но страх не слушается доводов логики. Двое незнакомцев желали узнать, чем занимаюсь я на этом участке улицы, где нет ни души. Я не осмелился ответить, что это не их дело.
Сказал, что иду от приятельницы. Моего акцента было достаточно, чтобы они утратили серьезность. Голоса их, прежде звучащие властно и угрожающе, мигом стали шутливыми и спокойными. Они были молоды, высокого роста, сильны, и мысль о том, что моя одинокая прогулка — романтического свойства, показалась им неимоверно смешной после того, как они разглядели меня вблизи. Я чувствовал себя человеком, которого поставили перед военно-полевым судом и вынесли приговор: жалкое созданье.
Наутро я встретился с заведующим отделом прозы в ивритском издательстве, намеревающемся выпустить в переводе «Величие предков». Обескураживающая встреча. Редактор и к тому же писатель — все его произведения написаны на этом допотопном языке, которого я не в состоянии выучить (английский и даже французский я тут заметно улучшил), я с трудом обхожусь своим запасом слов при покупке овощей на рынке.
Мне неприятен этот жест доброй воли по отношению к человеку, испытавшему удары судьбы, но писатель не может позволить себе заноситься перед издателем, который готов уделить ему время и желает получить похвалу за свою щедрость, кроме той платы, что причитается ему как переводчику и редактору, платы, превосходящей гонорар автора. Редактор дал понять, что для того, чтобы выразить на иврите мой извилистый стиль, ему потребовались такие обороты, каких иврит доселе не знал. Я высказал предположение, что мне придется отказаться от доли своих прав, чтобы вознаградить его за усилия. Смогу утешаться тем обстоятельством, что, как он выразился, теперь «творение моего духа; возвратится на древо иврита и будет питаться соками вечных еврейских источников». Я оставил любезного хозяина в сем приятном заблуждении. Не стану посягать на душевный покой человека, для которого сознание собственной важности опирается на убежденность в превосходстве мертвого языка, который пытаются возродить припарками. Судьба пишущих на иврите еще более убога, чем наша. Они осуждены на вечную нищету в объятиях озлобленной супруги. У нас есть надежда на возрождение после того, как здравый смысл победит мессианское безумие. Правда, там и над языком издеваются без пощады, но за пределами территории, попавшей в руки злодеев, чистый немецкий язык продолжает жить независимой жизнью.