Выбрать главу
15.1.39

Читая указания композитора в начале части или под нотным станом — все эти итальянские слова: «allegro moderato», «molto espressivo»[94], «ritardando»[95] и прочее, я вспоминаю Эриха. И поскольку я не знаю, кто вспомнит о нем, когда исчезнет наше поколение, я постараюсь здесь увековечить его память.

Эрих был поэт-коммунист, чьи стихи противоречили собственному мировоззрению. Поэзия его должна была служить революции, однако, выйдя на свет Божий, она со всей должной кротостью ограничилась тем, чтобы верно передать настрой одной души. Эрих сердился на меня за то, что я, сказав «а», не говорю «б». Умеренный социалист — заклятый враг коммуниста. Но у нас с ним все-таки было нечто объединяющее. Оба мы подчеркивали свое еврейство, чтобы кого-то позлить. Он страшно обиделся, когда товарищи по партии предложили ему скрыть, что он еврей. Ты способный пропагандист, сказали ему, но с того момента, как настоящему пролетарию станет ясно, что ты еврей, твои мощные слова утратят всякое влияние. А я подчеркивал участие евреев в немецкой литературе, чтобы обнажить истинное лицо фальшивых либералов. В Дахау все перегородки пали. Там, в месте, где деловые разговоры между людьми сокращаются до минимума, мы обнаружили, как богат язык без слов. Мы могли вести долгие беседы, построенные исключительно на литературных образах. Мы бросали друг другу строчки поэзии как код. Мы оскопляли язык точно в отместку — трогательная попытка оскорбить одетых в мундиры господ. Однажды мы завели речь о музыке. Знаешь, сказал мне Эрих, Германия за последние три столетия внесла в музыку почти все возможные новшества, но внедрить в нее свой язык удалось именно итальянцам. И именно немецкие евреи предпринимали особые усилия, чтобы дать немецким словам право гражданства в музыкальной литературе.

Само распределение на евреев и неевреев — услуга антисемитам, но от него не избавлены даже космополиты среди нас. И из музыки, самого международного из языков, выглядывает еврейский нос. Находятся люди, которые, слушая грамзаписи двух скрипачей, отваживаются сказать, кто из них обрезан. А ведь игра Губермана и Хейфеца — две противоположности. Эва говорит про Розендорфа, что он не на еврейской скрипке играет. Как-то мотивировать такую похвалу ей трудно. Кто еврей: тот, кто подчеркивает рыдания, или тот, кому необходимо выделяться своим превосходством? Тот, у кого жир стекает с пальцев, или тот, кому не умерить своих чувств? Любопытно, стала бы Эва морщить нос, читая мои сочинения, если бы требования ее к литературе были столь же строги, как к музыке. Нашла бы она и у меня еврейскую страсть к чрезмерной языковой виртуозности?

Желание быть универсальным человеком, гражданином мира, присягающим на верность одной лишь своей человечности и не имеющим иного паспорта, кроме природной любознательности, — это иллюзия, и ни наши враги, ни наши друзья не позволят нам убаюкать себя ею. И те и другие требуют, чтобы мы предъявили ясное удостоверение личности. Не стану, правда, сравнивать систему фашистского отбора с моральным давлением, которое оказывают на меня всяческие благодетели из провинциального города, где я живу теперь в силу обстоятельств. Первые поставили в моем паспорте штамп, лишивший меня прав. Последние желают, напротив, расширить мои права участия в культурной работе, если я соглашусь надеть еврейскую смирительную рубашку. Я лопаюсь от едва сдерживаемого гнева всякий раз, как вижу щедрую доброжелательную улыбку, исполненную жалости и всепрощения, с которой меня посылают к черту, присовокупляя пожелание доброго пути, едва только я выскажу свое мнение о релевантности сионистской идеи для всего еврейского народа. Мне позволяют пребывать в заблуждении, покуда не поумнею, как отпускают ошибки подросткам, пока те не повзрослеют. Меня подводят под известное положение: «Еврей, даже согрешив, остается евреем»[96]. Тебе нет нужды быть сионистом, чтобы ошибки этой братии решили твою судьбу. Если ты не хочешь, чтобы тебя, точно лист, унесло ветром, распрямись и схватись за ветку.

Эва нашла точку, где мы с ней равны. Оба мы хотим быть людьми, для которых границы мира определены границами собственного таланта. Оба мы не достигнем успеха. Я — оттого, что мое еврейство — наследственная болезнь. Она — потому, что недостаточно талантлива, чтобы расширить свое жизненное пространство. Мы хотим быть тем, что мы есть, а другие заставляют нас олицетворять абстрактную идею. Я писатель-изгнанник и в качестве такового должен быть безутешен. Эва — наполовину немка, и потому во всем, что она ни сделает, найдут прусские основы. Даже в квартете она подчас оказывается в одиночестве против объединенного фронта. Ее чуткость к метрономному ритму или отвращение к замедлению в конце фразы трактуются как отличительные черты немецкой жесткости, как нечувствительность, характерная для юнкерского потомства.

вернуться

94

Очень выразительно (ит.).

вернуться

95

Замедлить (ит.).

вернуться

96

Принцип, на который ссылается Левенталь, был зафиксирован уже в Талмуде (Санхедрин, 44а) и впоследствии разработан в трудах крупнейших религиозных авторитетов. Суть его в том, что еврей, даже ценой отступничества не может снять с себя бремя еврейства.