Есть тут одна женщина, старше меня года на два-три, как я слышал, жена известного адвоката. Она все прогуливается по палубе, словно необходимость оставаться в одиночестве, выносить себя самое — для нее настоящий кошмар. Преследуемая скукой, она дает понять любому глупцу, что сердце ее открыто для пустых ухаживаний, которые прервутся, как только она сойдет на желанный берег. Один глупец, по фамилии Розендорф, решившийся удалиться от всей этой суеты, обнаружил, что стоит на палубе рука об руку с сей дамой. Это бы еще не страшно, если бы ему не пришлось выслушивать патетическую декламацию о том, как прекрасно море в сумерках и насколько оно прекраснее ночью. И все это для того, чтобы наслаждаться не приносящими удовлетворения прикосновениями, из-за которых презираешь себя за нечестность.
Есть тут еще одна женщина — моложе, но менее красивая, она при каждом случае толкается в меня мощной, сулящей утешение грудью, чтобы испробовать на мне свои чары, а заодно поупражняться в немецком, который она изучала в венской школе (ее родители, выходцы из Галиции, прожили там год по пути в Палестину). Она может рассказать мне так много интересного. В Вене она пела в школьном хоре. В Иерусалиме ей привелось слушать Губермана (тут она бросила на меня взгляд, исполненный любви и жалости, — здравый смысл говорил ей, что я не могу равняться с Губерманом). Ее двоюродный брат тоже играл на скрипке, но после того, как кончил тель-авивскую гимназию, бросил заниматься музыкой. Она прочла книжку о Шопене, но вспомнив, что он был пианист, а не скрипач, перестала пересказывать мне ее содержание. Кроме того, она знает несколько грубых анекдотов. А однажды она очень прозрачно намекнула, что спасательные шлюпки накрыты толстым брезентом.
Есть тут еще молоденькая девушка из Германии, отправляющаяся работать в женский кооператив. Она глядит на меня томными глазами, сердечко замирает в ней, когда она сталкивается со мною в узком проходе. Она прелестная девушка, тонкая и чувствительная, как менуэт Моцарта. Не прикасаясь к ней, я стараюсь искупить другие свои грехи. Уважением к ней я очищаю душу от болезненной мерзости.
Иногда я думаю: я веду себя, как юноша, которого родители считали неудачником, поэтому он решил, что сам встанет на ноги и непременно создаст экономическую империю.
Левенталь — странный человек. Иногда он наглухо запечатан, как дом с закрытыми ставнями. Он слушает собеседника с подчеркнутым вниманием, а глаза у него смертельно усталые. Вежливость не позволяет ему отделаться от мерзавца, полагающего, будто скука — достаточная причина навязываться беззащитному слушателю. Он злится на самого себя за то, что не может забыть о вежливости.
(Должно быть, так Гайдн прислушивался к игре фальшивящего любителя из знатного семейства, сердясь на мировой порядок, из-за которого он не может позволить себе сказать: «Сударь, играете вы весьма скверно, вам бы лучше предоставить музыку другим». Скрипач Соломоне нашел более изысканный способ сказать это королю Георгу III: «Скрипачи бывают трех родов: не умеющие играть вообще, играющие очень плохо, играющие хорошо. Ваше величество уже достигли совершенств, присущих музыкантам второго рода».)
Взгляд Левенталя, делающийся с каждой минутой все более гневным, хоть его никто не думал злить, грозит собеседнику. А иногда он добр к ближним и никак не может поставить требуемой точки. Беседа с ним — это обычно тяжкое духовное напряжение. Он говорит намеками, и ты чувствуешь, что он испытывает твой ум. Если сделаешь вид, что понял, и улыбнешься, ты попал в черный список, куда убористым почерком занесены показушники всех видов. Он произносит половину фразы как человек, протягивающий приятелю пол-яблока, и мешкает, покуда ты, ощутив неловкость, не протянешь ему второй половины. Если попадешь в цель, поймешь его мысль — станешь ему другом. Если ошибешься — он тебя раскусил. Анекдоты Левенталь рассказывает, храня непроницаемый вид, с остекленевшими глазами. Люди, лишенные чувства юмора, могут подумать, что он мучается от боли. Мне кажется, все это перегородки, чтоб защититься от докучливых людей.