Выбрать главу

Тут только вспомнила Олена про чемодан — на вахте остался, в уголке, где сидела. А Валерии уже тащит поднос — две миски с кашей гречневой, по стакану крепкого чаю, миску хлеба.

— Чемодан-то забыла, вареньице там, — сказала Олена.

— Сохранится, — махнул рукой Валерий. И так махнул — по-родному, запросто, и так сказал — окая, родным своим голосом, что взяло Олену за горло и закапали в миску горячие слёзы. У него тоже надбровья покраснели, склонился над столом, ест, носом пошмыгивает. И она, глядя на него, тоже за кашу принялась. Так, молча, и позавтракали. Чай допили, вытерла Олена глаза, улыбнулась:

— Хорошо, сынок, вас кормят, сытно.

— Хватает. Пузо-то не наешь, нормально. — Отнёс он посуду в другое окно, повёл мать по городку — клуб показал, казарму, где живёт, коечку свою, опрятно застеленную. Пусто в казарме, один дневальный у двери. Олена осмотрела на сыне одежду — всё справно, чисто, подшито, отглажено. Сам-то, конечно, неказист на вид, зато характером — золото. Трудяга, честный и сердце мягкое, доброе, отзывчивое. Снова вышли на воздух.

— А давай, мам, я тебе Питер покажу. Питер же под боком!

— Покажи, сынок, с тобой хоть и в Питер.

Посмеялись и вроде оттаяли — и мать, и сын. Сбегал Лерик на проходную, отнёс чемодан в камеру хранения, получил увольнительную, прибежал: всё, вольный казак! Вышли на дорогу, дождались автобуса, поехали в город.

По дороге, пока ехали, Олена порывалась начать разговор, но, видя, какой светлый, довольный сын, прикусывала язык, не хотела ломать ему настроение. А он всё рассказывал: историю города, да какие бедствия выпали на его долю, как его топило неоднократно, как враг стоял под стенами. Олена только поражалась, откуда сын столько всего наузнавал.

Сошли на автобусной станции. Валерий обдёрнул кителёк, выверил фуражку по носу, расправил грудь — чем не бравый солдат!

— Ну, мамка, куда хочешь?

— Да куда? Не знаю, куда… Рынки тут, поди, есть? Рынок бы посмотреть.

— Рынок! Тоже мне туристка. Я тебе Питер покажу!

— Ой, ну как знаешь, сыночек. Только на рынок заглянуть тоже охота.

— Ладно, заглянем, — сказал, махнул рукой и засмеялся. — Это тебе, мам, не Лихославль, тут кроме рынков есть что посмотреть.

И они пошли по Садовой к Невскому не спеша, рядышком, таращась на дома и вывески магазинов. Валерий то и дело показывал на какой-нибудь дом и шептал: «Во! Смотри!» И верно, кругом, куда ни глянешь, затейливые лепные фигурки, ангелочки, зверюшки, то страшные, то смешные морды.

Весь день они ходили и ездили по огромному, бесконечному Ленинграду, были в Эрмитаже, лазали на кольцевую площадку Исаакиевского собора, глядели на четыре стороны света. Заходили и внутрь — видели и маятник, висящий из-под самого купола, и витражную фигуру воскресшего Спасителя, как бы идущего к людям через царские врата. Были и на рынке.

Под конец Олена совсем выбилась из сил и сделалась как больная, как в каком-то бреду или в лихорадке. В голове у неё путалось, её поташнивало, и порой накатывала такая вялость, что она готова была свалиться прямо на асфальт. Одно прочно держалось в голове: тут, в городе, она не будет начинать разговор, дотерпит до вечера и где-нибудь там, в казарме, откроется сыну. А здесь не надо, пусть будет у него светлая отдушина, добрая память в жизни. И от этой мысли она встряхивалась, перебарывала себя, веселее шла вслед за сыном.

К вечеру, уже в сумерках, они вернулись в военный городок. Поужинали в столовой за тем же столиком, что и завтракали утром. Потом сын отвёл её в гостиницу, в гражданскую часть, где жили семьи офицеров и обслуживающий персонал, вольнонаёмные. В обыкновенной квартире из двух комнат ей предоставлена была койка, такая же железная и узкая, как и у сына в казарме, так же заправленная конвертиком — суконное одеяло, чистые простыни, тугая подушка.

Пока Валерий бегал за чемоданом в камеру хранения, она лежала, как в забытьи, чувствуя лишь гнетущую тяжесть под сердцем да боль в глазах. Яркие, красочные обрывки картин: ангелы-младенцы, пышные гривы коней, поверженные тела, Христос, простирающий руки, львы, — всё это плыло перед ней в багровом тумане, окрашивалось то пурпуром, то малахитовой зеленью. Вся жизнь людская, все прошлые века словно разом навалились на неё, и, придавленная непомерной тяжестью, Олена лежала на армейской койке, и слёзы сами текли из её открытых глаз. Такой малой песчинкой она ещё никогда себя не ощущала, малой и слабой, — зачем только и на свет появлялась? Зачем мучилась, зачем страдала?

— Мама, ты чего это? — услышала она голос сына, и он склонился над ней, присел рядом.