Клавдия, внимательно слушавшая сестру, стояла у плиты, прижавшись тугим круглым бедром к столу. Старенький голубой сарафанчик был ей мал, едва прикрывал колени. Шлёпанцы на босых ногах были стоптаны и продраны в носках, из них торчали грязные корявые ногти. Лицо Клавдии, одутловатое и бесцветное, кривилось в злой нетерпеливой усмешке, видно, она с трудом сдерживалась, чтобы не дать волю своему острому и беспощадному языку. А как она могла выражаться в минуту гнева, лучше не проверять.
— Вот вишь, что с сестрой твоей вышло, — вымученно смеясь, всем видом давая знать, что идёт на попятную, торопливо сказала Олена. — Ты, Клавдюшка, не слушай меня, я нонче вроде очумелая, голова кругом идёт.
Клавдия покачала головой, дескать, ну и ну, дела на белом свете, а вслух сказала:
— И правда, как чокнутая. Не выспалась, что ли?
— Ага, всю ночь на лавочке, в Лихославле.
— Ну так иди, выспись.
Мать горестными, застывшими глазами глядела в одну точку. Рот её шевелился, но, что она бормотала, не было слышно. Чтобы смягчить неловкость, Олена взялась за чемодан.
— Я тут гостинчиков вам привезла…
— Нужны мне твои гостинчики! — закричала Клавдия. — С такими мыслями об нас и — гостинчики! Обратно заберёшь!
— Ты что гапишь-то, Клавдюх? — встумлась мать. — Побойся бога! Олена сестра родная.
— А ты помалкивай! — окрысилась на мать Клавдия. — А то всё тебе припомню!
— Чтой бы это ты припомнила, доченька? — спросила старуха. Голос её дрожал и вот-вот, казалось, готов был сорваться на тоненький звон.
— А всё! Как нервы из меня мотала, как столовую тут открыла — кормила, понимаешь, встречных-поперечных, бабок всяких, дедок. На дочь родную жаловалась, Сердобольная!
— Клавдия! — крикнула Олена. — Опомнись!
Клавдия сверкнула на неё глазами, полными слёз, и выскочила из кухни. «Вот оно, твоё счастье», — подумала Олена, но тут же осекла себя: сама виновата во внезапной и глупой ссоре. Ведь знала, что нельзя с Клавдией поперёк идти, против шёрстки гладить, вот и получай, дура. Ну да ладно, буйна Клавдия, но отходчива. Придёт, сама придёт в кухню и приластится.
Так оно и получилось: не прошло и часа, как вернулась Клавдия в кухню и помирилась с матерью и с Оленой. Гостинцы приняла с охотой — одну банку со смородиной оставила для племяша, для Лерика. Значит, дала своё согласие на поездку Олены к сыну. Спокойно, неторопливо обсудили и другое дело: как мать перевезти в деревню. Ничего не придумали, кроме того чтобы Олена на обратном пути из Ленинграда заскочила на денёк и забрала мать. С тем и перешли в комнату смотреть телевизор.
Егор в тот вечер так и не явился домой, видно загулял где-то с дружками — раз-два в месяц с ним случалось такое.
Одиннадцатичасовым, сидячим Олена Кононыхина выехала в Ленинград. Место ей выпало у окна, и она всё смотрела, смотрела на бегущие мимо рощи, поля, перелески. День был ясный, солнечный. Красива была осенняя земля, убранная, вспаханная и заборонённая. Жёлтыми, рыжими дорожками пролегли по бурым полям, словно гнутые, борозды, собравшие в своих желобках палые листья. Ровные, как точёные, блестели под солнцем белые скирды соломы, а в перелесках, тут и там, красным-красно было от выспевающей рябины. От красоты, от мерного постука колёс, от самого движения куда-то в неведомый Ленинград стало Олене так грустно и сладостно на душе, что защемило сердце. Захотелось поговорить с кем-нибудь, поделиться, найти поддержку в добром людском понимании и сочувствии. И она просто, без всяких подходов стала рассказывать про себя сидевшей рядом девушке, красивой и модной, с ярко накрашенными ногтями и подведёнными глазами. Девушка сначала удивилась, слушала с недоумением, с тонкой усмешкой, не понимая, чего от неё хотят, но, постепенно поддавшись на Оленину простодушную искренность, придвинулась к ней с интересом и любопытством. А Олену как прорвало, её доверчивая, открытая душа распахнулась навстречу новому человеку, и она всё говорила, говорила, словно пела долгую, копившуюся годами песню…