Когда мы возвратились в Полтаву и сделали доклад, наш генерал Адамович сказал: «Господа, что делать, нас 600 человек, я на вас полагаюсь всецело, но, согласитесь, мы не можем изменить ход истории, ведь мы даже не знаем, за какое правительство мы теперь должны сражаться. Конечно, никто из нас не хочет и не будет воевать за Совнарком, но и никого другого, кому мы могли бы служить, не видно. Поэтому нам остается только ликвидировать училище и разъехаться в разные стороны».
Решение это было одобрено, конечно, и училищным комитетом, потому что никакого другого решения быть не могло. Мы попрощались с нашим генералом, сняли свои юнкерские погоны с плеч и поехали - кто куда.
- В каком это было месяце, и куда лично вы отправились?
- Я поехал в село Прохоровка Курской губернии Корочинского уезда, где было имение моей матери. Это было в декабре 1917 года. Советская власть в то время в деревне еще не имела упорядоченного аппарата, но появились комиссары, в частности, волостные комиссары. В нашей волости комиссаром был какой-то балтийский матрос, которого противники большевиков называли дезертиром. С какого корабля он дезертировал и когда, я не знаю. Но это был типичный такой большевистский полуреволюционер-полубандит, который был полон ненависти к буржуям, в частных разговорах со мной он выражал мнение, что нужно было бы устроить еремеевскую ночь, освободиться от «буржуЕв», помещиков и уже больше с ними не возиться.
Что касается крестьян, то они приняли новую власть пассивно. Им очень нравился декрет о земле, который аннулировал помещичье право собственности и отдал землю крестьянам. Но вели они себя совершенно спокойно, никаких выпадов против нашей семьи не было.
Мой старший брат был до революции мировым судьей в Корочинском уезде. Его мужики очень уважали, потому что он чрезвычайно обстоятельно вел судебные заседания, и мужики иногда говорили: «Он как обедню служит». Так что, повторяю, никаких личных обид, никакой злобы мы не встречали. Жили по-прежнему… Мать моя была тяжело больна, она не могла без посторонней помощи двигаться. И вот к нам в Прохоровку приехал этот волостной комиссар-матрос и созвал сельский сход для обсуждения, как поступить с нашей семьей. Он произнес горячую речь, сказал, что теперь все принадлежит народу, а у вас тут живут какие-то пушкари до сих пор, их необходимо выселить. Но так как для моей матери, если бы ее выбросили в декабрьский мороз на улицу, это было бы началом мучительного умирания, я решил на сельском сходе выступить против областного комиссара и обратиться к сельскому обществу с просьбой о справедливости и милости. Сход проходил в помещении школы. Ораторы забирались на стол и оттуда обращались к аудитории. После речи областного комиссара и я залез на стол и сказал:
«Граждане крестьяне, вот вы слушали речь волостного комиссара. Он вам говорил про декрет о земле. Я вам тоже могу прочесть этот декрет, там совершенно ясно сказано: помещичьи земли переходят к крестьянам. Но там ничего не сказано о том, что семьи помещиков надо выгонять из их домов. Тем более вы знаете, в каком состоянии моя мать, для нее это означало бы смерть. Она вам ничего плохого не делала, и я думаю, что сход не решится вынести смертный приговор моей матери и обречь на мучения моего брата, который тоже никогда вас ничем не обижал».
И мужики загалдели: «Это правда, это да, земля, понятно, отходит к народу, это как полагается, а у своем доме как они жили, так пускай и живуть».
И так начался спор. Волостной комиссар настаивал на нашем выселении. Я возражал, крестьяне соглашались со мной. Тогда комиссар прибег к последнему и решающему, с его точки зрения, аргументу. В то сумасшедшее время признаком буржуазности считались шляпка или очки. И вот, обращаясь к сходу и делая презрительный жест в мою сторону, волостной комиссар закричал: «Эй, товарищи, да что тут разговаривать! Вы только посмотрите, вот мы тут все трудящие пролетарии, сколько нас есть, мы все тут без очков. Только один нашелся у очках, это господин пушкарь». (Указательный палец в мою сторону.)
Я опять влез на стол и сказал: «Граждане крестьяне, я думаю, что если у меня слабое зрение и если мне доктор предписал носить очки, то это не такое большое преступление, за которое мою мать надо зимой выгонять из дома». Мужики загалдели: «Эта ничаво што он у очках, нехай носить очки». Таким образом, последний аргумент волостного комиссара был отвергнут, и я возвратился домой «у очках», и еще некоторое время мы с матерью и братом прожили дома. Потом мать мы переправили в Харьков, брат уехал в уездный город, а я еще некоторое время жил там, пока, наконец, ранней весной не вынужден был тоже бежать в новообразованное украинское государство.