— Как бы я ни страдала, в каких ужасах ни жила, но такого делать бы все же не стала, — говорила ему Катя. — Вы, Паша, не забывайте, у вас есть хорошие друзья. Помните их, обращайтесь к ним.
— Посмотрим, — сказал Павел.
Гошкину улочку готовили к сносу. Что-то хотели строить новое из красного кирпича и ссыпали его в большую кучу.
Снег прикрыл всю поковыренность, спрятал безобразие развороченной, обеспокоенной земли.
Дверь избы была распахнута настежь. Павел вошел и стал на пороге — изба переполнялась старухами. Казалось, что их там несколько десятков.
Окна завешены, душно. Шевелились темные лица, мигала, качалась огоньком лампадка у черного лика. Мать Гошки сидела на постели — в долгой рубахе, прикрытая до плеч одеялом.
Она раскачивалась взад и вперед маятниковым непрерывным движением. Не останавливалась, не отдыхала. Тень ее ходила туда и сюда по стене. Глаза матери прижмурены, узенькая косица, белая и заплетенная с белой тряпочкой, то вскидывалась, то падала на спину.
Хладнокровные старухи вели разговоры.
— Нет смерти — зовешь, придет — гонишь.
— Печку бы истопить!
— Бог ее наказал — он все видит.
— Да за что?
— Его дело.
— Э-э, грех что орех — скорлупа людям, себе ядрышко (веселый голос).
— Куры напоены, накормлены. Яиц не считала, а надо бы.
— За что наказание? За что?
— За чужих мужиков тебя бог накажет.
— Отчего меня-то?
— Ты в пятьдесят утихомирилась, а то все кругом гудело.
— Все мы от безмужья себе новый хомут ищем.
Тут старухи заметили Павла и поручили колоть дрова и нагрести поболее угля — ведер так десять.
Он сходил в поликлинику и вызвал врача, был в аптеке, нарубил дров на несколько дней и принес их в сени. Натаскал и угля, заняв им — в сенях — большой ящик. Входить в комнату остерегался.
Из сарая он проследил приход врача, дождался Марию — она вбежала в избу — и тогда ушел домой.
Дул теплый ветер. Крыши слезились и плакали. Снег пошел водой по оттаявшей земле. Идти было скользко.
Дома он долго стоял в кухне, прислонив спину к печке.
— …Ах ты, Гошка, — шептал он. — И что ты, Гошка Жохов, натворил.
Надо успокоиться.
Павел съел таблетку люминала. И еще грелся — до жжения спины. Затем лег на теткину лежанку и стал ждать сон. Ему думалось (слабо, неуверенно), что разумнее всего жить каждым новым днем.
Как говорит Чух, новый день — новая жизнь. Великая истина! А вот он так жить не умеет. Пришел сон. Он улыбался ему и желал:
— Хоть бы интереснее и не о Гошке.
Но привиделась ему ловля рыбы. Будто ловил он маринованную кильку. Он проснулся и рассказал сон тетке. Та интересовалась:
— Много хоть рыбы-то?
— Несколько связок, — отвечал Павел.
— Это, Паша, к большим деньгам, — предсказывала тетка.
— Откуда?
— Маринованные… Посмотреть нужно, может, облигация где завалилась?..
Тетка стала рыться в комодных ящиках, а Павел прилег и увидел следующий сон: бойкого фиолетового осьминога. Тот махал на Павла лапами и кричал голосом Чуха: «Аккорды синего цвета!»
И снова проснулся. Ночь. Лампа была прикрыта газетой. От нее шел коричневый свет и пахло жженой бумагой. Надо было встать и снять бумагу, идти к себе в комнату. Но голова не отрывалась от подушки. Он взял ее обеими руками, поднял и сел. В раскрытую дверь виднелась тетка, сидящая в кресле. Она дремала, а Джек спал на его постели — положив голову на подушку. В кухне же все приготовлено для болезни. На табурете, рядом с Павлом, лежал градусник и конвертики с таблетками. В стакане поставлено красное питье. Ага, клюквенный морс. Так, не отпуская голову, он лег: ломило в ее глубине, ближе к затылку. Боль подрастала. Она была пульсирующей и то утоньшалась в пленочку, то росла до сильной и острой.
Головой было лучше не шевелить. Глядеть тоже больно.
Все-все причиняло ему боль — тень и свет.
Сотнями отверстий дуршлаг причинял ему боль. Доска для резки хлеба — тоже, и мясорубка, и полотенце.
Удивительно, сколько боли могло поместиться в одной голове. «Вот Мишке достается, — с жалостью подумал Павел. — Сколько боли может влезть в такой шарабан?»
Павел привалился на руку и стал глотать все подряд лекарства.
— Теперь во мне произойдет химреакция, — бормотал он, ощущая кулачки слов, бивших в середку мозга. Он лег, уложил голову на подушку. Теперь она казалась ему отделяющейся, а шея — тонкой ниточкой.