Но Апухтин упрямо лез в свою шестикомнатную мечту. Дом глотал ссуды и заработок. Плотники старались, товарищи приходили по вечерам подсобить. Ребятишки бегали, одетые в крашеный холст. Сам отощал. Жена почернела и подурнела, как от тяжелой беременности.
Дом рос.
Уже высоко-высоко вздыбились стропила, уже лег двойной пол, собранный из самого толстого и здорового леса.
Из остатков сбили объемистый сарай.
Наконец Апухтины перебрались в новый дом, еще некрашеный, шершавый и снаружи и изнутри, густо пахнущий смолой.
На шестой год с начала строительства у нового дома покрасили крышу, старшие ребята придвинулись к десятому классу. Апухтин нащупал у себя грыжу, а сама, захворав болезнью более надоедливой, чем опасной, — дизентерией, неожиданно умерла.
Смерть эта скользнула поверх Апухтина, словно и не задев его и, пожалуй, только рассердив. Он по-прежнему строгал, красил, полировал стеклянной шкуркой. Вырыл подполье и выложил его кирпичом. Потом повырезал из дерева разные фигурные штуковины и прибил их на карнизе.
Тут-то и подошла война. В Сибирь поначалу приходили самые обнадеживающие слухи. Всем казалось, что это — на месяц. Потом решили, что на полгода, не больше.
Сначала взяли в армию старшего — Якова, через полгода Владимира. Так, года через два, Апухтин остался только с младшим сыном.
Дом не пустовал. Его плотно заселили беженцы, народ пуганый, нервный.
— Чего боитесь! — хорохорился Апухтин. — Расхлещем немчуру! Вдрызг! Запросто!
Но и его охватывало великое недоумение. К тому же становилось голодновато. Пришлось заколоть любимца-петуха и варить супы из маленьких кусочков мяса. Сам Апухтин не ел — в горло не лезло.
Письма от сыновей не приходили. Старик отгонял недобрые мысли, все воображал себе, как вернутся сыновья — все! — и заживут колхозом. Не то чтобы он не допускал мысли о возможной смерти сыновей. Просто она отскакивала от него. Не верилось. Не могло быть. Тогда и дом не нужен. А он — был!
Но годы давили. Апухтин поседел, осунулся. Тяжелая жизнь словно только сейчас рухнула на него. По ночам стонал в подушку от болей и вспоминал жену. Болело у него все. От грыжи чужела правая нога. Прострел стегал зверски. Ломило руки.
А дом требовал работу. Его нужно было все время сберегать, подправлять, делать лучше, удобнее и готовить к возвращению сыновей. К тому же эта работа отгоняла дурные мысли. Старик путями неведомыми и извилистыми добывал тес, гвозди и даже натуральную, вкусно пахнущую олифу. Он все подколачивал, постукивал, и вечерами можно было найти его в доме по этим стукам, то несшимся с чердака, то пробивающимся откуда-то снизу, из-под пола.
…Подошел сорок четвертый. Майским вечером старик, пошатываясь, нес домой тяжелую плаху (выменял ее на булку черного малопитательного хлеба). На улице повстречал тетю Фешу.
Эта по-прежнему существовала своими козами. Еще — гадала. Еще — пекла на базар драники из картошки, перетирая ее на какой-то скрипучей машинке. Дела ее, видно, шли неплохо.
За войну она расплылась. Груди тяжело обвисли, глаза сузились в щелочку, ноги лезли из туфель, и тетя Феша жаловалась всем, что пухнет от голода.
Но жир был здоровый, розовый, хлебный. Апухтин, глядя на нее, вдруг подумал, что вот тетя Феша все предусмотрела, даже войну. И у него во рту появилась тошнотная жидкая слюнка. Он сплюнул.
— Все пыхтишь, — сказала тетя Феша. — Бросил бы глупости. Дети, дом… О себе позаботься. Много ли нам житья-то осталось… Живешь хуже собаки… Давай сойдемся. Я люблю хозяйственных мужиков. Поддержу.
Апухтин молча перехватил доску и поволок ее дальше. Она глядела вслед и видела потную, потемневшую на спине рубаху и галоши, надетые на босу ногу и подвязанные веревочками. Эти галоши да выскакивающие из них черные пятки пронзили больно, ужалили в грудь. Дожил! Такой мужчина!
— Подумай! — крикнула вслед. — Я не тороплю.
Апухтин занес доску в сарай и запер, чтобы беженцы не сожгли. Вошел в дом. Юрий что-то писал в тетрадку. Апухтин умылся, размазав по рукам и лицу жидкое, похожее на мазут мыло, и сел за стол. Хорошо, что картошка была, хотя и прошлогодняя, но полевая. Он ел ее почти с удовольствием — рассыпчатая, горячая. Не картошка, пирожное. Помнится, когда-то были пирожные «картошка». Вкусные? Как-то не пришлось и попробовать.
Наевшись, он вышел на крыльцо и сел править гвозди. Он собирал их всюду — на работе, на улице. И вот правил.
Он положил горбатый ржавый гвоздь на ступеньку и, стукая молотком, выровнял, но еще грубо, приблизительно. Окончательно гвозди он выправлял на наковальне — точными ударами. Он сидел и тюкал молотком. Стукал и по пальцам и тогда, морщась, дул на них.