Вокруг было обычное, вечернее.
Покусывали комарики. Сильно поредевшие воробьи чирикали на заборе. К ним промеж грядок крался худой — почти скелет — котик. От предвкушения его нижняя, в белой шерсти, челюсть дергалась.
— Тюк-тюк-тюк, — постукивал Апухтин. Вышел Юрий. Худ, прозрачен. Сел рядом, потянулся.
— Давай я.
— Бей, — сказал Апухтин. — Я что-то плохо вижу сегодня.
И хлюпнул носом, завозился на крыльце.
— Ты это чего? — спросил Юрий.
— Слышь, Юра, — сказал Апухтин. — Меня сегодня в военкомат вызывали.
— Зачем? Ты же бронированный.
Он поднял голову и смотрел на отца. Уши его просвечивали.
Отец глотнул, уставился в землю. Потом заговорил деревянным голосом:
— Помнишь, запрос мы с тобой… делали? Почему, мол, не пишут. Вот… из-за него…
Апухтин поднял голову и посмотрел на Юрия мертвыми глазами.
— Слышь, Юра, одни мы с тобой остались… Убили, растеряли твоих братиков… Зачем? Почему? Кто виноват? Права была старая язва, права.
Юрий заплакал, вздрагивая плечами, и привалился к жесткому боку отца. Одни они были на крыльце, никто не смотрел, не слушал. Можно было и плакать.
Отец все ершил Юркины волосы твердыми, корявыми пальцами и бормотал:
— Ничего, ничего, как-нибудь… Иди, поешь чего… Ступай.
— А ты? — спросил Юрий, размазывая грязь по лицу.
— Я? Ах, да… Я на крышу — доску прибить надо. Давно собираюсь, неделю. Вот сейчас залезу и подобью.
Он взял гвозди, взял топор и по лестнице поднялся наверх. Забрался на конек, сел, свесив ноги, и прибил отстающую доску. Потом задумался, понурил голову. И вдруг, закричав: «Гады, сволочи! Мать вашу так!» — с размаху вогнал топор в конек крыши. Брызнули щепки, а он рубил и рубил. Внизу завопил Юрка, из дома выкатились беженцы, кричали, шумели. Апухтин остановился. Потом, будто и не он рубил, слез, вытащил из сарая доску и стал чинить крышу. И починил-таки еще до наступившей глухой темноты.
Но с этого вечера он словно закостенел. Ни с кем не говорил, никого, кроме Юрия, не замечал. Ел самую малость. Глядел на всех прямо и резко. Не то он думал что, не то просто таращил глаза. Осенью, в туманное августовское утро, глотающее звуки и очертания, угодил, переходя железнодорожные пути, под паровоз. Его похоронили.
Дом темнел…
В июне сорок шестого, в сумерках, к дому подошел какой-то человек. Остановился и долго смотрел на хмурый дом, на мертвые его окна. Отсветы ложились на старые стекла, но большинство окон были мутны, завешаны чем-то, как бельма слепого. Прислушался — тишина, только кипели июньские жуки в липких тополевых листьях.
Жук с лету щелкнулся в голову, упал на плечо и пополз, царапая жесткими лапками. Человек снял его и осторожно положил в траву.
— А окна-то темные, — пробормотал он и, подойдя к калитке, нащупал веревочку. Дернул. Громыхнул запором. Калитка шатко распахнулась на перержавевших шарнирах.
Во дворе сыро, мусорно… Пучками лезет трава, валяются белые клинышки щепы, оставшейся от рубки дров. Кусачий червячок завозился под сердцем. Закипали слезы. «Вот ведь, — подумал человек, — всюду был, все видел, а здесь вот — плачешь».
Постоял, успокаиваясь. Потом, мягко ступая, обогнул сенцы. Теперь дом высился над ним черный, громадный. Человек прислушался — тихо. Поднялся на крыльцо. Стучать ли в дверь или сначала поглядеть в окно? Решил поглядеть.
Он сошел с крыльца и подобрался к кухонному окну. Из него лез тощий свет, вырисовывая буквы газетного листа, повешенного вместо шторы. Один угол газеты был смят.
Человек прилип носом к стеклу. Увидел — за кухонным темным столом сидел брат Яшка, в ту пору, когда ему было шестнадцать лет. Вздрогнул и догадался — Юрий это.
Брат, до жалости худой, сидел с плошкой. В стеклянной баночке плавал фитилек с крохотным венчиком желтого огня. Одной рукой брат доставал не глядя из миски белые шарики картошки, макал в соль и засовывал в рот. Другой рукой придерживал для удобного чтения жирную книжицу.
Человек легонько постучал в окно казанками пальцев. Газета резко приподнялась, Юрий прижался лбом к стеклу.
Испугался до смерти — смотрел с улицы мужчина с отцовским лицом, материнским вздернутым носом. Братан! Юрий кинулся к дверям.
— Мишка! — крикнул он, распахивая дверь ударом ноги.
— Юрий… Юрка, — растроганно и удивленно говорил тот.
Вошли. Было радостно и неловко.
Михаил огляделся и, взяв плошку, прошел из комнаты в комнату. Юрий шел следом, жался к его боку.