Он врал о ночном Париже, его огнях, трогал руку девушки, поглаживал. Она руку не убирала. Но не имел иллюзий Владимир Петрович. Знал, это любопытство, игра молодых сил. Завертеть голову взрослому мужику! Семейному! Это ей, молокососке, приятно.
«Э-э, — думал он, — нас не проведешь, милая-милая девушка».
И позвал ее в палатку.
Она засмеялась — он обнял ее, перегнувшись через стойку. Упали конверты и флакон с клеем, раскатилась денежная мелочь. Вошла толстая дама босиком и в шелковом платье.
— Кобелина! — гаркнула она. — Пошел вон! А ты чо балуешь? Ничо, завтра всех шлем на луга, всех! Дурь и пройдет.
По-видимому, начальство… Владимир Петрович шел, улыбаясь. Нет, его не проведешь. Девушка-почтальонка — это иллюзия, фантом. А жена, семья, Контактыч — настоящая жизнь серьезного человека. Но мерещилось, что поляной идет к нему почтальонка, ступая долгими и острыми ногами между торчками мелкой сосновой поросли. Идет золотая девушка в палатку, бросая осторожные взгляды.
— Жаден ты к жизни, старик, жаден, — упрекнул он себя.
Но почтальонка не выходила из головы. Вечером он ушел на остров — выветрить дурь — и остановился на срединной его шишечке, высокой кочке.
Отчего-то всегда на песчаных островах, намытых рекой, есть самая высокая шишечка. Она земляная, кругла и тверда. Трава на ней растет не островная, а с берега — пучок белых ромашек, лопух, кровохлебка.
Должно быть, это зародыш острова. Принесло его течением, зацепило. Прошло время — очнулись захлебнувшиеся было растения, а вокруг уже намыт песчаный островок, суша.
Хорошо было сидеть на этой шишечке, вдыхать речную свежесть, видеть перелетывающих туда-сюда мухоловок.
Хорошо было помнить о том, что ждут вареные стерляди, рислинг и завтрашний голубой день.
Вдруг подул ветер — сильный. Он пригнул тальники, выворотив серую исподку листьев. Но утих, и тальники поднялись и снова позеленели. С ветром почтальонка ушла. «Итак, письмо Контактыча, — приказал себе Владимир Петрович. — Посчитаю-ка свой дебет. Вот главное: трудоспособен я дьявольски. Свойство важное (загнул большой палец). Умен, это два. Положим, сейчас все умные (и он загнул мизинец). А вот упорно трудиться головой не каждому дано. Я — могу (снова рванул ветер, пригнул тальники, вывернул листья).
Важнее ума верная идея. С ней не родятся, ее разыскивают. Она есть, можно гнуть сразу два пальца.
Напор? Воля? Сколько угодно. И не деревянная, а с пружинкой. И жизнь знаю».
— О, как я тебя знаю, жизнь…
Владимир Петрович поглядел на сморщенную воду, на смутное небо и пошел готовить ужин и мечтать. Не лезть в несбыточное, а грезить о досягаемом.
Мечтать о долгоносой стерлядке, той, какую он съест завтра и послезавтра. О суперкостюмчике из ангельски мягкой ткани, скажем, по пятьдесят рублей метр. Чтобы и грел, и красил его.
Есть же где-нибудь под прилавком такая сверхткань!
Он протянул руку к огню и ощутил на ладони ее невесомое тепло.
А женщины… Владимир Петрович лег у костра. Мерещилось: лежит он в теплой водичке, на удобном дне, а течение несет поверх него прекрасные образы.
Обольщение!
Они бултыхают ногами, всплескивают, они лукаво моргают ему глазом!
А вдруг придет почтальонка? Где его палатка, она знает, приносила телеграмму жены. Так будет: уснут родители, а она сюда, бегом через лес и вдоль берега, ближе, ближе… Все может быть! И он понес в воду бутылку вина — холодиться. Нашел в рюкзаке сухое печенье и плитку шоколада. Хватит! А стерлядь он съест сам.
Снова ударил ветер — прохладный. Шли низкие тучи. Бутылка оторвалась от берега и плыла. Владимир Петрович кинулся ловить ее и вымок: волны подросли.
Вода даже в протоке накатывалась на берег, а за островом поревывала. Ветер бросал водяные брызги.
Стало быстро холодать. Мокрый Владимир Петрович озяб. Он переоделся и унес в палатку одеяло, кастрюли, свертки.
— А если я подобью колышки?.. — сказал он и взял топорик. И проверил до последнего все колышки. Влез в палатку и наскоро поужинал, выпил кислого вина и лег. Шум ветра нагонял дрему, гудение сосен тоже.
И вдруг он заснул — как провалился.
Проснулся Владимир Петрович от грохота и крика.
Что-то огромное бегало и трещало деревьями.
В шумах и рычании ночной бури неслись женские дикие взвизги. Понял, это пришла почтальонка. Она бегает, она кричит в дикой женской ярости. Оскорбленная им? Ликующая?