Наконец я отвернулся и побежал, в ушах отдавались удары сердца, ноги поднимались и опускались, но словно бы не уносили меня с места. Сквозь слезы я видел в нескольких ярдах две расплывчатые фигуры, которые, тревожно глядя на меня, поднялись на ноги: одна — стройная, в клетчатом хлопчатобумажном платье похожая на цветок, другая — застывшая белым пятном на фоне травы.
— Гадкая корова! — вопил я. — Держите ее, а то она меня забодает!
Еще миг, и я спрятал лицо в накрахмаленный белый передник моей няни, она обхватила меня за плечи, плотно прижала к себе и принялась утешать тоном ворчливым, почти что глумливым, к какому прибегала в подобных обстоятельствах.
Главное, что мне вспоминается о Биссетт в то время, это свежий, немного терпкий запах накрахмаленного передника и платья — чуть отдающий яблоком, неуловимо неприятный запах. Закрыв глаза, я вызываю в памяти ее красноватое лицо в обрамлении нескольких седых прядей, которые выглядывали из-под кружевного чепца. Глаза ее были бледновато-серые, тонкие губы делались еще тоньше в тех редких случаях, когда она поджимала их, так что концы их вроде бы — но только вроде бы — чуть приподнимались.
Тут, конечно, можно было бы и поплакать, но Биссетт встряхнула меня со словами:
— Ну-ну, вы уже не маленький. Не сегодня-завтра станете взрослым и должны будете заботиться о своей матери.
Я удивленно поднял на нее глаза, но тут услышал возглас матушки:
— Бояться нечего, сыночек. Коровки ушли. Поди, поцелуй меня.
Я пытался, но Биссетт удержала меня за руку.
— Не балуйте его, мэм, — сказала она. — Смотрите, он вам все нитки спутает.
Я освободил руку и бросился матушке на колени, роняя на землю иголки, нитки и пяльцы. Биссетт ругала нас обоих, но мне было все равно.
Чтобы вызвать в памяти образ матушки, мне не нужно закрывать глаза: каскад светлых локонов падал ей на плечи и грудь, так что, когда я к ней прижался, мои руки и нос погрузились в нежный аромат; милое лицо с кротким ртом; большие голубые глаза, наполнившиеся слезами из сочувствия ко мне.
— Не позволяйте ему докучать вам, мэм, — запротестовала Биссетт. — Посмотрите на свою работу, она вся перепутана и валяется на траве.
— Ну ее, няня, — отвечала матушка.
— Вот еще! Добрая материя и нитки хорошие. Отошлите ребенка к мистеру Пимлотту, пусть донимает его.
— Ну ладно, Джонни. Почему бы тебе не найти мистера Пимлотта и не спросить, что он поделывает. Он как будто роет яму. Как ты думаешь, собирается что-нибудь зарыть?
— Ага, знаю-знаю, — вмешалась няня. — Об этом я и думала вам сказать, мэм: он замыслил сделать себе хорошую новенькую жилетку из того, что по праву принадлежит вам. Но это не его собственность, а ваша, потому что это ваша земля и время, которое он тратит, тоже ваше.
Матушка вздохнула, но больше я ничего не слышал, потому что тут же ринулся через террасу и вниз по ступенькам на лужайку, ровную поверхность которой нарушил небольшой холмик.
— Мистер Пимлотт! Мистер Пимлотт! — закричал я на краю лужайки, где он работал. — Что вы делаете? Вам помочь?
Он стоял на коленях, но при моем появлении поднял свое загорелое лицо и смерил меня взглядом, непонятно что выражавшим. Я его немного робел, отчасти потому, что он принадлежал к этим странным созданиям — мужчинам; других, кроме него, я близко не знал. Я не совсем понимал, что это вообще такое — быть мужчиной, заметил только, что он был большой, пах землей и табаком и кожу на лице имел, судя по виду, грубую.
— Ну-ну, мастер Джонни, — откликнулся он, — только не допекайте меня своими спросами да вопросами. Мне ведь, не в пример некоторым, не за то платят деньги, чтобы я вам отвечал.
— Мне Биссетт велела пойти вас отыскать, чтобы вы мне сказали, чем надо помочь.
— Это не моя забота. Миссис Биссетт мне не начальник — боже упаси. Хоть она и воображает иной раз, будто может мною помыкать.
Я понаблюдал за ним немного, пока он работал молча. Он склонялся над ямой, больше походившей на нору, и неуклюже тыкал в нее каким-то инструментом с длинной ручкой.