— Должно быть, это мышь.
— Почему вы так думаете?
— А потому что: «али я тебя не холю, али ешь овса не вволю». Точно, мышь.
— Ну а как же тогда: «конь бежит, земля дрожит»?
— Стало быть, крупная мышь. Ведь они как начнут возиться, — другой раз и не уснешь. Ведь помните, Федор Кузьмич, слава ему, тоже пишет: «Жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?» Мышь это, точно.
— Странно все же как-то. Нет, вы меня не убедили.
Варвара Лукинишна много стихов наизусть знает. И все хочет понять что-то. А мало ли слов-то трудных! Другой плюнет, а ей вот надо, поди ж ты. И разговаривает по-книжному. Таким манером матушка разговаривала. Или Никита Иваныч.
Варвара Лукинишна одна живет. Вот она мышей наловит, на торжище снесет, и на книги сменяет. И все читает.
— Знаете, Бенедикт, для меня стихи — это все. Наша работа — это такая радость. И вот я обратила внимание: Федор Кузьмич, слава ему, он как бы разный. Понимаете, что я хочу сказать? Он как бы на разные голоса разговаривает.
— На то он и Набольший Мурза, долгих лет ему жизни, — насторожился Бенедикт.
— Нет, я не о том… Не знаю, как вам объяснить, но я чувствую. Вот, скажем: «Свирель запела на мосту, и яблони в цвету. И ангел поднял в высоту звезду зеленую одну. И стало дивно на мосту смотреть в такую глубину, в такую высоту…» Вот это один голос. А вот, допустим…
— На мосту? — перебил Бенедикт. — Это, должно быть, Поганый Мосток. Знаю. Я там червырей ловил. Там, действительно, глубина порядочная. Там не зевай! Тютюхнешься — и поминай как звали. Одни пузыри пойдут. Там еще доска подгнила. Когда козляков гонят, непременно один да провалится. Я это место знаю. — И обсосал косточку.
— Нет, нет, я не о том. Вы прислушайтесь: «Послушай, в посаде, куда ни одна нога не ступала, одни душегубы, твой вестник — осиновый лист, он безгубый, безгласен, как призрак, белей полотна!» — ведь это же совсем, совсем другой голос звучит. Совсем другой.
— И посад я этот знаю! — закричал Бенедикт. — Там Пахому череп раскроили.
Варвара Лукинишна головой качает, смотрит на свечу, и синенькое пламя у нее в единственном глазу так и дрожит.
— Нет, нет… Вот я все читаю, читаю… думаю, думаю… И я все стихи на разные стопочки разделила. И нитками заново тетрадки сшила. И знаете что интересно?..
— Вон Васюку Ушастому тоже интересно, — сказал Бенедикт. — Ишь, растопырился. А стихи вы напрасно туда-сюда перешиваете. Это своеволие.
— Ах Боже мой… Ну пойдемте работать. Сейчас в колотушку ударят. — Варвара Лукинишна обвела глазом закопченную палату.
Ржави накурили так, что не продохнешь. Синий дым висит до полу. В углу голубчики, кто свое поел, играют в щелбаны. Двое уже набрались квасу и лежат на полу. Васюк записывает: кто.
— Все же ресторан шумноватый, — вздохнула Варвара Лукинишна. — «Я сидел у окна в переполненном зале, где-то пели смычки о любви…» Как вы думаете: смычки — это что?
— Какие-нибудь девчонки бедовые?
— Нет… Знаете, так хочется об искусстве поговорить… Приходите ко мне домой. Право, приходите!
— Ладно, зайду как-нибудь, — сказал Бенедикт с неохотой.
Если бы она не такая страшная была, он бы, конечно, с удовольствием. В баньку попариться, — а потом и в гости. А так — успеется.
А может, если зажмуриться, — оно и ничего. Баба добрая. Еще и супу нальет. Правда, что-то она всеми этими разговорами Бенедикта растревожила.
В Рабочей Избе все в сборе, а Оленьки нет. Бенедикт подождал, погрыз письменную палочку. Не идет. А это бывает: до обеда она на месте, а ввечеру не приходит. Стало быть, так надо. Не наше дело. А скушно.
Сел перебелять новую сказку: «Колобок». Смешная такая история, ужасти. Этот колобок и от бабушки ушел, и от дедушки ушел, и от медведя, и от волка. По лесу знай себе катался. Песенки пел веселые, с прибаутками: «Я колобок-колобок, по амбару метен, по сусеку скребен, на сметане мешен, на окошке стужен!» Бенедикт радовался за колобка, пишучи. Посмеивался. Даже рот открыл, пока писал.
А как дошел до последней строки, сердце екнуло. Погиб колобок-то. Лиса его: ам! — и съела. Бенедикт даже письменную палочку отложил и смотрел в свиток. Погиб колобок. Веселый такой колобок. Все песенки пел. Жизни радовался. И вот — не стало его. За что?
Бенедикт сглотнул и обвел глазами избу. Все пишут, склонились. Свечи помаргивают. Медвежьи пузыри на окнах синевою отливают. Вечер уже. Никак и метель собралась. Наметет высокие сугробы, засвищет по улочкам, занесет избы по самые окна. Застонут высокие деревья в северных лесах, выйдет из лесу кысь, подступит к городку, завоет жалобно: «Кы-ысь! Кы-ысь!» А над городком снежный ветер бушует, над теремами завивается, далеко разносит дикую жалобу.