— Ироды! Крышку-то снимите, не заразный же!
Красногвардейцы быстро сняли крышку, и Глаша одним глазом увидела того, кто лежал в гробу. Русые волосы шевелил ветер, снежинки падали на высокий восковой лоб, на лицо с ввалившимися щеками и не таяли. Над верхней губой рыжели усики. Перекрывая стонущую медь оркестра, над толпой забился безысходный крик:
— Коленька-а-а! Родненьки-и-и-й! И чо они с тобой сделали!
Глаша, не выдержав, торопливо выбралась из толпы и побежала прочь, глотая слезы. Тоня за нею. А музыка плакала, билась о низкие стены вокзала, о вагоны, рвалась к серым снеговым тучам, размягчая человеческие души.
Глаша пришла в себя у Мыларщиковых. Тоня отпаивала ее парным молоком.
Тоня! Глаша часто завидовала и восхищалась ее выдержке. Особая она какая-то. Сыновья растут озорниками, но стоит матери сердито на них поглядеть, как они мгновенно становятся смирными. Михаил до войны во хмелю буйный был, в молодости-то. Славился озорством своим, не только в Егозе, а во всем заводе. У Тони, она в девичестве Рожкова была, отец капиталец имел. За Нижним заводом нашел ее отец чудной камень, называли его по местному борзовочным. Из него точила делали, наждак и прочую дерущую штуковину. Смекнул Рожков выгоду и открыл небольшое дело. Его точила и наждак брали многие, даже из других заводов приезжали. Вот и богател исподволь. Справного жениха дочери подглядывал. А Тоня возьми да влюбись в рыжего Мыларщикова — Михаила. А у него какие капиталы? Издавна Мыларщиковы спину гнули на заводах — и отец, и дед, и прадед. Когда иностранцы Нижний завод переоборудовали под электролиз меди, Михаил стал плавильщиком.
Влюбилась Тоня в Михаила, а он в нее. Рожков благословенья не дал, кричал на весь завод: «Прокляну и предам анафеме!» Тоня, рассказывают, возьми да скажи: «А мне от этого ни жарко ни холодно. Михаила люблю, мне с ним жить, а не тебе!» Отец выгнал ее из дома, вгорячах, конечно. Хлебнет, мол, девка, почем пуд лиха, и с поклоном вернется. Да, видно, плохо знал характер дочери. Осталась она у Михаила в доме.
Глаша с Тоней познакомились после замужества. Да как-то незаметно сильно привязалась к соседке. Особенно после того, как Тоня проучила Пузанова. Когда Дарьюшка померла, сама-то Глаша занемогла, а тут еще Пузанов наорал на нее в три горла, а Тоня узнала об этом. Прямо к Пузанову. Тот отцу-то ее дружком был, целился в пай войти по наждачному делу. Встретил Тоню приветливо, чайком пригласил угоститься, хотя и знал, что с отцом она в ссоре. Это ничего. Родные ссорятся, когда-нибудь да помирятся. Тоня свела туго брови, глазами сверкнула и говорит:
— Что ж ты, Пузан несчастный, издеваешься над Гланькой Сериковой? Да я тебе за нее глаза твои бесстыжие выцарапаю!
Пузанов от неожиданности опешил, а потом побагровел, а она баба не из пугливых:
— Я тебя предупредила. Попомни мои слова!
Пузанова чуть родимчик не хватил. Злые языки потом судачили, все косточки Тоне перемыли за то, что против воли отца пошла (вспомнили), и что рыжего хулигана в мужья выбрала, что Пузанова перепугала насмерть. Приплели, что было и чего не было. Тоня только посмеивалась. А Глаша-то знала, какая она добрая и щедрая, если к ней по-хорошему, как она любит своего Михаила, хотя и поругивает его. Но любя же! Об этом сейчас и вспомнила Глаша, придя в себя. Да так хорошо ей стало, что расхрабрилась и спросила:
— Тонь, а на кладбище сходим?
— Так его же на Базарной площади хоронить будут!
Прибыли рановато. Еще шло отпевание в церкви. Но народ уже собирался на Базарную площадь — центр Верхнего завода. Здесь стоял памятник Александру II, возле которого и решено было похоронить Николая Горелова.
Стекался на Базарную площадь народ. Кто с истинной скорбью в сердце и таких было большинство, кто из обывательского любопытства. А кто пришел позлорадствовать и поехидничать втихомолку.