Выбрать главу

— Дядя Костя, белые!

— Врешь?!

— Во, глядите.

По соседней улице вразброд брели чужие солдаты, заглядывали во дворы — кого-то искали. Убежал тятя в лес. Кыштым тогда еще небольшим был. На месте Уфалейской улицы лес шумел.

* * *

Прожил тятя в лесу год с лишним. Землянку выкопал. Ночами иногда приходил навестить матушку. Мяса приносил. В лесу-то ему жить не в диковинку — кабанил несколько лет. Пропитание охотой добывал, дичи водилось много, рыбу удил. Совсем вернуться домой нельзя было. В Красной гвардии состоял, за это не миловали. Но даже если бы на это не обратили внимания, то сразу бы мобилизовали в колчаковскую армию.

Одичал в лесу, бородой оброс. Но вот прогнали Колчака, пришли свои, дядя Кирилл вернулся, стали новую жизнь налаживать. Но тятя из лесу выходить не собирался. Хотел издалека приглядеться — как оно все пойдет? Не вернется ли Колчак?

Домой по-прежнему наведывался. Приходил и Кирилл. Матушка взяла да проговорилась: мол, Костя здесь, в лесу за Сугомаком скрывается, домой заходит, но не часто. И все по ночам. Дядя Кирилл нахмурился, неловко ему, что брат оказался дезертиром. Вот и решил выследить.

Тятя рассказывал:

«Я тогда прямо в медведя превратился, человеческим языком разучился говорить. Тоска заела, но объявиться опять же боюсь — заберут и отправят воевать, а я наглотался этой войны, тошнило. И Кириллка меня все же подкараулил. Пришел я как-то темной ночью, осень уже стояла, скоблюсь в ставню — знак такой у меня был. Открывает матушка дверь, свет вздувает. Гляжу, а Кириллка сидит за столом. — в кожане, в кожаной фуражке, в сапогах, ремнями крест-накрест перепоясан. Весь в коже, аж скрипит, когда шевелится. А я лесной бродяга, лапти сам себе сплел, шинелька старая на мне висит, еще с германской привез, борода во — поверишь, — лопата. Глядит на меня Кириллка, не моргает совсем и говорит:

— Здорово, братуха, давно не виделись.

— Здорово, — говорю.

— Чего ты такой обтрепанный да волосатый, как медведь?

— Ничего, — говорю. — Негде хорошую-то одежку взять. Ты вот в кожу оделся.

— Так ведь я не прячусь. Я хожу по земле открыто, не стыжусь.

— Это кому что нравится.

— Брось дурака валять. Чего сказки сказываешь, будто тебе нравится эта собачья жизнь. От кого ты прячешься?

— А тебе что?

— Ты от Советской власти прячешься, от самого себя прячешься. Смотри, спросится с тебя за это!

— За что же? — спрашиваю.

— За то, что в трудное время не с нами, за то, что не помогаешь Советской власти. За то, что ты дезертир.

— Не ты ли с меня спросишь?

— И я. И мои товарищи. Ты презренный трус. Ты сбежал из отряда тогда, после боя с чехами.

— Я не сбежал, я у матери был. Спроси ее — она была больна.

— Все равно сбежал. Не имел права оставаться дома. Я отпустил тебя ненадолго.

— Кириллушка, так я и вправду занедужила тогда, бог свидетель.

— Нет никакого ему оправдания! Он не имел права бросать отряд, он должен был вернуться несмотря ни на что! Почему не приходишь сейчас?

Что я ему мог ответить? Он был железный человек, он был партейным.

— Так вот, — Кириллка так и хрястнул кулаком по столешнице, — так вот, последний мой тебе сказ — выходи из лесу. Не позорь меня, не позорь мать, ее седины.

— Костенька, а может, и вправду, а?

— Не придешь — облаву пущу. Ну тогда берегись!

Ежели бы Кириллка не сказал таких слов, я б, может, поскреб затылок, согласился бы. Мне ведь и самому осточертела лесная жизнь. А тут он как нож в сердце — облаву устрою! Будто я зверь какой. Кто бы другой сказал, куда бы еще ни шло. А то Кириллка родному брату — облаву. У меня в глазах от обиды помутнело. Помню, кулаки сжал, аж до хруста в пальцах.

— Попробуй, говорю, сунься! — И хлопнул дверью.

Мне теперь юлить ни к чему, перед тобой я, как перед попом, доченька. Жизнь-то моя уже вся за плечами, теперича из нее ведь ничего не выкинешь и не изменишь».

Это хорошо, что тятя со мной откровенен до конца, иначе я б уважать его перестала. Это хорошо, что он хоть сейчас правильно смотрит на свои заблуждения. Но странно, я его все-таки не жалею. Мне по душе дядя Кирилл, хотя о нем совсем мало слышала. Но даже то, что о нем вспоминал тятя, — хватило мне на то, чтобы создать себе его замечательный образ. Тятя рассказывал, что когда Кирилл бросил кабанить и подался на завод, отец его, мой дед, сильно обиделся за то, что тот не захотел вместе работать. Трое-то все-таки артель составляли, втроем сподручнее было кабан жечь. Но дядя Кирилл выбрал свою дорогу, никто его не мог остановить. Он гордо ушел на вечное поселение в Сибирь, но, видимо, верил — вернется домой победителем. Несгибаемый и бескомпромиссный был человек, не то, что мой тятя. Я даже вообразила, как они тогда разговаривали. Дядя Кирилл сидит за столом, весь в коже, как сказал тятя, хмурит густые брови, не может понять младшего брата, тем более простить его. А тятя в лаптях неловко топчется возле двери, боится вперед пройти, сесть рядом с братом за стол и по-хорошему поговорить. Он просто не имел права на такой хороший разговор. Бабушка моя, худенькая, избитая горем и болезнями, прижалась спиной к печке, спрятала зябко руки под фартук, слушает, как Кирилл отчитывает непутевого брата, и боится слово вставить. Разве о такой встрече братьев она мечтала?