Выбрать главу

Пришлось менять тяте свое убежище. Перебрался в другое место. Вот уж никто никогда не сложит легенду о таком глупом, лесном сидении, вот уж о ком не останется ничего ни в памяти народной, ни в устном творчестве. А вот про дядю Кирилла еще вспомнят, может, легенду сочинят, памятник поставят. Да, я, кажется, немного расфилософствовалась.

Дядя Кирилл слов на ветер бросать не любил. Послал искать тятю красноармейцев. Вот как рассказывает об этом сам тятя:

«Кириллка-то укараулил меня, и то сказать — леса знал как свои пять пальцев. Мне бы надо убечь туда, к Уфалею, а то к Нязепетровску, да только шибко не хотелось далеко от дома уходить. Сижу я, стало быть, утречком рано на озерке Теренкуль, рыбу ужу, на завтрак ушицу задумал сварить. А кругом благодать такая — и тихо, и тепло, и озеро, будто стеклышко. Только на душе муторно. И вдруг слышу, будто сучок треснул. Оглянулся — никого. Через минуту опять. Вижу — выходят два красноармейца с винтовками наперевес, и ко мне. Думали, что у меня оружие есть, а у меня старая берданка, да и та в балагане осталась».

…Привели красноармейцы тятю в Совет, дядя Кирилл с ним и разговаривать не стал. А молва о том, что брат брата арестовал, по всему Кыштыму разнеслась и до моей бабушки добралась: хоть и нездоровилось ей, собралась и пошла к Кириллу. Какой у них там разговор состоялся — никто не знает. Но мама моя говорит так:

«Свекровь-то долго умоляла Кирилла, на коленях, говорит, просила — не трогать Костю. А Кирилл будто бы так отвечал: «Я и не собираюсь пальцем его трогать, грех на душу приму. Он не против меня пошел, он от Советской власти скрывается, помогать не хочет. А кто не с нами — тот наш враг, и Советская власть его судить будет». Только Костю не судили. Большевики-то в Совете промеж собой потолковали и порешили Костю выпустить».

…А выпускать тятю пришел сам дядя Кирилл. Тятя рассказывает:

«Сижу я в каталажке, дни считаю, и горько это у меня на душе. Всякое в голову лезло, а больше того обиды. Потом слышу — замок открывают и заходит Кириллка. Встал это на пороге и говорит: «Выходи». У меня сердце захолонуло, ну, думаю, конец пришел. Твердый Кириллка был, выведет в огород, в коноплю, да пулю в затылок — дезертир. С места боюсь сдвинуться, говорю ему: «Ну, что я тебе сделал? Ты же брат мой родной, что на меня злобишься?» А он: «Не злоблюсь я на тебя, Костя, жалко мне тебя. В мире такая борьба идет, мировая революция скоро запылает, работный люд за светлое царство социализма крови не жалеет, жизнь кладет, а ты прячешься. Ты слепым кротом в землю зарылся, хочешь, чтоб мы для тебя светлую жизнь завоевали. Опомнись, Костя, протри глаза, становись в строй, бери винтовку и покажи, что Куприяновы знают свое место в бою!» А я ему свое: «Отпусти ты меня, Кириллка, Христом-богом молю». Кириллка рассерчал сильно, да как закричит: «Убирайся к чертовой матери и больше не попадайся мне на глаза!» И убег я опять скорее в лес. А там примкнул к каслинским рыбакам. Домой носа не казал».

…С рыбаками тятя пробился целый год. Наступил двадцать первый, голодный.

Мать моя в девичестве носила коренную кыштымскую фамилию, нигде, кроме Кыштыма, я такой фамилии более не встречала — Ичева. Жила на Нижнем заводе, недалеко от кордона, у самого леса, со старушкой матерью. Трое ее братьев погибли — старший на германском фронте, два других — в гражданскую войну, сражаясь с белогвардейцами. Старушка мать была совсем уже плохая — доконала гибель последнего сына. Она тронулась умом. Ночами зажигала лампаду перед иконами в переднем углу, вставала на колени и рассказывала богу, какие у нее ладные сыновья, один к другому — богатыри. Скоро вернутся домой, тогда ей, старушке, можно помирать. Дуся слушала это безумное бормотание и плакала от страха и неизвестности.

Весна выдалась теплая. Раньше обычного расцвела сирень. Быстро кругом зазеленело. Дуся брала тачку и уходила в лес за хворостом. С зимы не осталось ни полена дров, не на чем было вскипятить чай. Собирала хворост, привязывала веревкой к тачке и везла домой. Хватало хвороста на неделю, самое большое.