Словом, с одной стороны, события в Чехословакии очень негативно повлияли на политическое развитие нашей страны, а с другой — нетерпимость в значительной мере объяснялась тем, что происходило у нас дома, консервативным сдвигом после октябрьского Пленума ЦК.
С середины 70-х годов, видимо, полностью исчерпал себя тот потенциал движения вперед, который наше общество обрело в результате XX съезда КПСС. Я имею в виду не только возможности пришедшего к власти в 1964 году руководства, они, наверное, иссякли раньше, но и политические и экономические структуры, тем более что в сфере политики даже не искали путей к обновлению унаследованных от прошлого механизмов. А в экономике реформа прожила очень недолго и вскоре сменилась самым сильным за послесталинскую историю разгулом привычных административно-командных, бюрократических методов хозяйствования. Нежизнеспособный административно-командный организм, рожденный сталинской деспотией, медленно, на глазах угасал, хотя не утихали громовые рапорты об успехах и овации официального ликования.
Эти гибельные процессы нашли свое поистине символическое выражение в личной судьбе руководителя. В ноябре 1974 года Брежнев заболел, и в течение восьми лет наша страна жила в ненормальной, едва ли имеющей прецеденты ситуации — с руководителем, уже не способным удовлетворительно выполнять даже свои элементарные функции. А ведь во всех основных чертах сохранялась структура политической власти, унаследованная от сталинских времен и предусматривавшая, что решения по сколько-нибудь важным вопросам принимаются на самом высоком уровне, в конечном счете «самим». Традиции и реальная политическая обстановка практически исключали возможность «нормальной» замены лидера. Да и на кого было его менять — на Суслова, Кириленко или Черненко? Такая «безальтернативность» отнюдь не случайна: механизмы, созданные еще в период культа личности, не только концентрировали власть в руках руководителя, но и последовательно, целеустремленно «выбивали» его сильных соперников уже на очень дальних подступах.
О болезни Брежнева много я сказать не могу — тогда это был большой государственный секрет. А потом как-то я не решался расспрашивать врачей, может быть, просто из уважения к врачебной тайне. Но вот то, что я знаю. В ноябре 1974 года на военном аэродроме близ Владивостока, едва успев проводить президента США Форда, Брежнев почувствовал себя плохо. Посещение города, где на улицы для торжественной встречи вышли люди, отменили. Больного усиленно лечили в специальном поезде, на котором он должен был ехать во Владивосток. И все же на следующий день Брежнев отправился, как было запланировано, в Монголию. Вернувшись оттуда, он тяжело и долго болел, настолько долго, что это дало толчок первой волне слухов о его близящемся уходе с политической сцены. С того времени Брежнев жил, «царствовал», хотя не всегда управлял, еще восемь лет.
Временами его здоровье несколько улучшалось, но он уже никогда не приходил в нормальное работоспособное состояние, болезнь неуклонно прогрессировала — это было видно всем окружающим. Он быстро уставал, утрачивал интерес к предмету обсуждения, все хуже говорил, терял память. К концу жизни даже самые элементарные вещи к предстоящим беседам и протокольным мероприятиям для Брежнева заранее писали — без таких «шпаргалок» он уже просто не мог обойтись.
Опасность серьезных ошибок в политике возросла — и ошибки эти не заставили себя ждать.
Начну с внешней политики.
В середине 70-х годов «забуксовали» переговоры с США по ограничению стратегических вооружений. Конечно, виновниками были не одни мы. Во время владивостокской встречи в верхах в ноябре 1974 года была достигнута договоренность об основных параметрах будущего соглашения. Но в 1975–1976 годах президент Форд, возможно в ожидании предстоявших выборов, не проявлял настойчивости, колебался, а его государственный секретарь Киссинджер то громогласно заявлял, что договор ОСВ-2 будет подписан до выборов, то терял к переговорам интерес. Словом, внутриполитические расчеты брали верх над внешней политикой. А когда к власти пришел новый президент — Дж. Картер, он и его окружение попытались в переговорах «начать партию» с самого начала, что тоже прибавило трудностей. Немало осложнений возникало и в результате американской политики в региональных конфликтах и ситуациях. И все более серьезным раздражителем в советско-американских отношениях стали попытки части конгресса США, некоторых деятелей в правительстве, средств массовой информации активно использовать в политике проблему прав человека.
Но то была лишь одна сторона дела. Другая, не менее важная, определялась нашими политическими слабостями. Среди них особенно существенными мне представляются две. Одна — сбои, неверные идеологические подходы к некоторым важным проблемам внешней политики. И другая — преувеличение роли военного фактора в политике, приведшее к становлению и укреплению весьма влиятельного военно-промышленного комплекса, контроль над которым, по существу, был утрачен.
Пережитки «революционаристской» идеологии, остатки прежней веры в идеи «экспорта» революции приняли к тому времени форму и силу определенной политической доктрины — о нашем долге оказывать освободительным движениям различные виды помощи, включая прямую военную. Эти идеи, уходящие корнями в революционный романтизм, свойственное на каких-то стадиях многим великим революциям мессианство причудливым образом переплетались с имперскими притязаниями и амбициями. При таком крутом «замесе» тех и других мотивов в ряде ситуаций становилось все труднее точно, верно и трезво оценивать, насколько государственная политика соответствует национальным интересам.
Все это с середины 70-х годов заметно давало себя знать, особенно в отношении к странам «третьего мира», где действительно еще шли освободительные войны и существовал империалистический гнет. Как раз в этом политическом регионе тогда начались весьма драматические события, послужившие одной из причин свертывания разрядки.
Первым из таких событий стала, пожалуй, посылка кубинских войск в Анголу для поддержки одной из сторон — партии МПЛА — разгоревшейся там политической и вооруженной борьбы, определявшей, кто будет у власти после ухода португальских колонизаторов.
Осенью (то ли в ноябре, то ли в декабре) 1975 года в Завидово собрались работники ЦК, МИД СССР, а также ученые, которых привлекли к подготовке документов XXV съезда КПСС. В ходе обсуждения внешнеполитического раздела будущего доклада разговор зашел о только заваривавшихся событиях в Анголе. Я сказал Брежневу, что, по моему мнению, участие там кубинских войск и наша помощь в обеспечении этой операции могут обойтись очень дорого, ударят по основам разрядки. Моим главным оппонентом сразу же выступил А. М. Александров, возразивший, что ему Ангола напоминает Испанию в 1935 году и мы просто не можем остаться в стороне. Брежнев заинтересовался завязавшимся диалогом и сказал:
— Представьте себе, что вы члены Политбюро, спорьте, а я послушаю.
К такому приему — вызвать на спор и послушать — он прибегал не раз. Присутствовали Андропов, Иноземцев, Бовин, Загладин, но не вмешивались.
Мои доводы сводились в основном к тому, что мы, конечно, вправе, даже связаны моральным долгом помогать национально-освободительному движению. Наверно, нет сомнений, что самый достойный представитель этого движения в Анголе — МПЛА. Но есть ведь разные формы помощи. Политическая поддержка не вызывает сомнения, возможна и экономическая помощь, нельзя исключать даже, скажем, помощи оружием. Но участие в военных действиях подразделений регулярных вооруженных сил иностранной державы радикальным образом меняет ситуацию. Американцы только что ушли из Вьетнама, а тут мы и наши друзья в совершенно новой ситуации, в условиях разрядки, пытаемся возродить дурную традицию.
Александров, возражая мне, в основном приводил доводы идеологического характера — о нашем интернациональном долге, о том, что мы не можем от него уклоняться. В какой-то момент Брежнев, слушавший довольно внимательно, нас прервал и, обратившись ко мне, сказал, что понял, что я имею в виду, — участие регулярных вооруженных сил в военных действиях за рубежом будет противоречить Хельсинкскому акту. Я, разумеется, живо согласился с ним. Но тут Александров привел совершенно неожиданный для меня довод: