Выбрать главу

8. Возможно, некоторых догматиков будут шокировать различные предложения «частичного капитализма без частной собственности» или чего-нибудь в том же роде. Но, во-первых, наш главный принцип — отсутствие частной собственности — будет сохраняться. А во-вторых, я вынужден заметить, что в нашей стране социализм принимал на практике черты даже не «феодализма без частной собственности», а — при Сталине — рабовладельчества без частной собственности. В самом деле, чем были миллионы лагерников или шарашные ученые, если не государственными рабами? Чем отличается беспаспортный колхозник от общинника — в смысле своих прав? Что такое наша теперешняя система прописок, если не феодальное ограничение свободного передвижения по территории страны? Создается впечатление, что наш народ до сих пор еще не научился мыслить нефеодальными категориями в области правовых отношений. Разве не пора нам перейти на другой, более современный уровень более свободных отношений?

9. Одна из наиболее быстрых возможностей выравнивания интеллектуальных потенциалов между странами заключается в отмене запрета на свободные поездки за границу. Речь идет о поездках, совершаемых в тот момент и на столько времени, когда и насколько это необходимо ученому, инженеру, студенту, писателю, художнику и любому гражданину. Каков смысл этого невыгодного государству и унизительного для граждан запрета?

10. Один из пережитков истории в нашем сознании состоит в том, что мы никому и ни в какой мере не разрешаем критиковать ЦК. В этих условиях приходится признать, что передача критических работ за границу, с тем чтобы они сложным путем дошли обратно до ушей правительства, — это единственный легальный канал «обратной связи» для внутренней политики. Разве никто в ЦК не понимает всей нелепости этой ситуации?

11. Наш способ политического управления — это типичный режим без обратной связи. В сущности, мы соревнуемся с капитализмом, поставив сами себя в наиболее невыгодные условия: не используем всех возможных стимулов и всех каналов обратной связи, не доверяем собственным согражданам. Мы избежали бы многих ошибок и бедствий, если бы предоставили народу на первых порах хотя бы совещательный голос, не формально, а на практике, и обратились бы, например, к испытанному методу обратной связи — свободной печати, то есть печати без политической и идеологической цензуры, с указанной выше оговоркой. Не кажется ли Вам, что в стране возникли сейчас некоторые напряжения, которые могли бы быть легко и безболезненно сняты отменой цензуры, если, однако, провести ее вовремя?

12. Любая критика ЦК рассматривается как преступление. Поэтому люди либо «колеблются вместе с партией», либо отбрасываются к барьеру жесткой борьбы. Вы знаете, конечно, что сейчас обнаруживается хотя и малое, но растущее число людей, которые отброшены к этому барьеру. Эта «логика борьбы» навязывается самой властью. Я спрашиваю: какой в этом смысл? Не разумнее ли нам к концу XX века и через 60 лет после революции создать, наконец, нормальные промежуточные ступени взаимоотношений между гражданином и государством? Я подразумеваю снова и прежде всего как первый шаг отмену цензуры печати, свободный обмен информацией, гласность.

13. Вы, очевидно, понимаете, что сажать оппозиционеров в психдома и калечить их там уколами — это мерзость вроде стерилизации политических противников в нацистском рейхе. Здесь мне, в сущности, не о чем спрашивать.

16/IX—73 г.

Огонек. 1989. № 36. С. 20–24

Мстислав Ростропович

Открытое письмо

Главным редакторам газет «Правда», «Известия», «Литературная газета», «Советская культура»

Уважаемый товарищ редактор!

Уже перестало быть секретом, что А. И. Солженицын большую часть времени живет в моем доме под Москвой. На моих глазах произошло и его исключение из Союза писателей — в то самое время, когда он усиленно работал над романом о 1914 годе. И вот теперь награждение его Нобелевской премией и газетная кампания по этому поводу. Эта последняя и заставляет меня взяться за письмо к Вам.

На моей памяти уже третий раз советский писатель получает Нобелевскую премию, причем в двух случаях из трех мы рассматривали присуждение премии как грязную политическую игру, а в одном (Шолохов) — как справедливое признание ведущего мирового значения нашей литературы.

Если бы в свое время Шолохов отказался принять премию из рук присудивших ее Пастернаку «по соображениям холодной войны», я бы понял, что и дальше мы не доверяем объективности и честности шведских академиков. А теперь получается так, что мы избирательно то с благодарностью принимаем Нобелевскую премию по литературе, то бранимся.

А что, если в следующий раз премию присудят т. Кочетову? — ведь нужно будет взять?!

Почему через день после присуждения премии Солженицыну в наших газетах появляется странное сообщение о беседе корреспондента Икс с представителем секретариата Союза писателей Икс о том, что вся общественность страны (то есть, очевидно, и все ученые и все музыканты и т. д.) активно поддержала его исключение из Союза писателей? Почему «Литературная газета» тенденциозно подбирает из множества западных газет лишь высказывания американских и шведских коммунистических газет, обходя такие несравненно более популярные и значительные коммунистические газеты, как «Юманите», «Леттр франсез» и «Унита», не говоря уже о множестве некоммунистических?

Если мы верим некоему критику Боноскому, то как быть с мнением таких крупных писателей, как Белль, Арагон, Франсуа Мориак?

Я помню и хотел бы напомнить Вам наши газеты 1948 года, сколько вздора писалось там по поводу признанных теперь гигантов нашей музыки С. С. Прокофьева и Д. Д. Шостаковича, например: «тт. Д. Шостакович, С. Прокофьев, В. Шебалин, Н. Мясковский и др.! Ваша атональная дисгармоническая музыка ОРГАНИЧЕСКИ ЧУЖДА НАРОДУ… Формалистическое трюкачество возникает тогда, когда налицо имеется немного таланта, но очень много претензий на новаторство… Мы совсем не воспринимаем музыки Шостаковича, Мясковского, Прокофьева. Нет в ней лада, порядка, нет широкой напевности, мелодии». Сейчас, когда посмотришь на газеты тех лет, становится за многое нестерпимо стыдно. За то, что три десятка лет не звучала опера «Катерина Измайлова», что С. С. Прокофьев при жизни так и не услышал последнего варианта своей оперы «Война и мир» и симфонии-концерта для виолончели с оркестром, что существовали официальные списки запретных произведений Шостаковича, Прокофьева, Мясковского, Хачатуряна.

Неужели прожитое время не научило нас осторожнее относиться к сокрушению талантливых людей? Не говорить от имени всего народа? Не заставлять людей высказываться о том, чего они попросту не читали или не слышали? Я с гордостью вспоминаю, что не пришел на собрание деятелей культуры в Центральный дом работников искусства, где поносили Б. Пастернака и намечалось мое выступление, где мне «поручили» критиковать «Доктора Живаго», в то время мной еще не читанного.

В 1948 году были списки запрещенных произведений. Сейчас предпочитают устные ЗАПРЕТЫ, ссылаясь, что «есть мнение», что это не рекомендуется. Где и у кого есть МНЕНИЕ — установить нельзя. Почему, например, Г. Вишневской запретили исполнять в ее концерте в Москве блестящий вокальный цикл Бориса Чайковского на слова И. Бродского? Почему несколько раз препятствовали исполнению цикла Шостаковича на слова Саши Черного (хотя тексты у нас были изданы)? Почему странные трудности сопровождали исполнение 13-й и 14-й симфоний Шостаковича? Опять, видимо, «было мнение»… У кого возникло «мнение», что Солженицына нужно выгнать из Союза писателей, мне выяснить не удалось, хотя я этим очень интересовался. Вряд ли пять рязанских писателей-мушкетеров отважились сделать это сами без таинственного «мнения». Видимо, МНЕНИЕ помешало моим соотечественникам и узнать проданный нами за границу фильм Тарковского — «Андрей Рублев», который мне посчастливилось видеть среди восторженных парижан. Очевидно, МНЕНИЕ же помешало выпустить в свет «Раковый корпус» Солженицына, который уже был набран в «Новом мире». Вот когда бы его напечатали у нас — тогда б его открыто и широко обсудили на пользу автору и читателям.