Но нужно ли было составлять юридическое завещание вообще и составлять его в такой тайне от семьи, чьи интересы оно непосредственно задевало?
Некоторые, даже близко стоявшие к Толстому друзья справедливо полагали, что в такой конспирации не было необходимости. Да и Толстой сам не был убежден в необходимости таких тайных действий. Чертков, главный инициатор тайного, секретного составления завещания, уже после того как оно было оформлено, стараясь рассеять сомнения друга и оправдывая свои действия, внушал ему, что против него существует целый заговор, но тот этому не поверил. В письме к Черткову он справедливо заметил, что «то, что говорится в минуту раздражения, вы объясняете, как обдуманный план».
После составления завещания жизнь в Ясной Поляне стала еще более сложной и невыносимой. Недаром Татьяна Львовна, всячески старавшаяся смягчить обстановку в доме, облегчить последние дни отца, написала Андрею Львовичу гневное письмо, стараясь пробудить в нем жалость к отцу. «Это неслыханно, — убеждала она его, — окружить 82–летнего старика атмосферой ненависти, злобы, лжи, шпионства и даже препятствовать тому, чтобы он уехал отдохнуть от всего этого. Чего еще нужно от него? Он в имущественном отношении дал нам гораздо больше того, что сам получил. Все, что он имел, он отдал семье. И теперь ты не стесняешься обращаться к нему, ненавидимому тобой, еще с разговорами о его завещании» (ГМТ).
Толстой, физически и нравственно измученный до последнего предела, лишенный элементарного покоя, возможности всецело предаваться творческому труду, пытался найти удовлетворение в собственном смирении и кротости. Дневник свидетельствует, сколько величия, выдержки, нравственного превосходства, душевного самообладания проявлял Толстой в этой обстановке. Но как мало дорожили его покоем, его здоровьем, казалось бы, самые близкие и дорогие ему люди. Булгаков сообщает, ка «нетерпимо вела себя младшая дочь Толстого Александра Львовна. Она, как и другие, уже не думала о том, что ее отец имеет право быть самим собою, настраивала его против Софьи Андреевны.
Вокруг Толстого создалась обстановка борьбы, в которую вовлекалось все больше и больше людей, зачастую не имевших ни прав, ни желания быть причастным к интимной жизни великого писателя.
«Яснополянский старец» изнемогал от всего этого и пытался как‑то с присущим ему тактом урезонить своего захваченного азартом борьбы друга, которому писал: «…все эго представляется мне в гораздо более сложном и трудноразрешимом виде, чем оно может представиться даже самому близкому, как вы, другу. Решать это дело должен я один в своей душе, перед богом, — я и пытаюсь это делать, — всякое же участие затрудняет эту работу. Мне было больно от письма, я почувствовал, что меня разрывают на две стороны, верно оттого, что я, верно или неверно, почувствовал личную нотку в вашем письме» (т. 58, с. 599). Пыталась смягчить обстановку искренне преданная Толстому его старшая дочь Татьяна Львовна, трезво понимавшая, что если на какое‑то время Толстой и Чертков будут разлучены, то атмосфера несомненно станет менее накаленной. Она осторожно, полунамеком писала об этом Черткову: «А я уже думаю, что если папа не поедет ко мне, не лучше ли вам уехать из Телятинок хоть на время… может быть, отцу бы была дана передышка» (ГМТ). Этой передышки Толстой не получил. Тучи сгущались все больше и больше. Бунт Толстого нарастал, он все острее и мучительней «чувствовал, что его раздирают на части». «Все упорнее и упорнее среди близких Льва Николаевича разговоры о возможности в недалеком будущем ухода его из Ясной Поляны», — записывает Булгаков.
И Толстой ушел из Ясной Поляны. Он уходил от всех тех, «кто расценивал его на рубли», кто затеял вокруг него недостойную его мелочную возню; он, наконец, уходил от ненавистного ему «господского царства», он уходил из плена своей философии смирения и любви. Он уходил с мечтой поселиться в деревне, в мужицкой избе, среди простого народа, чей труд и горе он хотел делить.
Еще в 1884 году занес Толстой в свой дневник проникнутые болью и отчаянием строки: «Затягивает и затягивает меня илом, и бесполезны мои содрогания. Только бы не без протеста меня затянуло» (т. 49, с. 81). Надежды Толстого сбылись. Тина жестокого и грязного собственнического общества его не затянула. Его мятежные, бунтарские силы, его ненависть к эксплуататорскому строю, его страстная любовь к «низам» одержали победу и над парализовавшей его волю религиозной проповедью, и над тем миром, пленником которого он был долгие годы. Но этот протест был куплен дорогой ценой, ценой его жизни. Вот почему большая правда таится в словах Максима Горького, утверждавшего, что «Льву Николаевичу Толстому вообще и никогда не следовало уходить, а те люди, которые помогали ему в этом, поступили бы более разумно, если б помешали этому. «Уход» Толстого сократил его жизнь, ценную до последней ее минуты…».