Вечером между Львом Николаевичем и норвежским журналистом шла долгая и интересная беседа.
— У вас в Норвегии прямо рай! — говорил Лев Николаевич. — Право, я поеду к вам. И знаете, хорошо, что у вас климат плохой, который мешает разным дармоедам наезжать к вам. Ведь у вас мало туристов, да? Вот только бы эти дармоеды к вам не ездили.
Левин распространился о высоте норвежских законов, о том, что в Норвегии нет нищенства, которое запрещается законами.
— Ну, это меня уж не так прельщает, — сказал Лев Николаевич. — У вас, как вы говорили мне, совсем не наблюдается в народе религиозного движения, — все держится на законах, — значит, на городовом, как последней инстанции насилия. А от городового, я думаю, не может быть ничего хорошего. Нет, не поеду в Норвегию!
Левин согласился, что все держится на городовом, последней инстанции насилия, но стал отстаивать норвежских городовых, как вежливый и прекрасный народ.
— Посмотрите, в каких отношениях наши городовые с детьми! Дети не только не боятся городовых, но очень любят их. Если, например, городовой встретит заблудившегося ребенка, он купит ему конфет, развлечет его. Я сам видел, как городовой вел одного мальчугана в участок, а тот прыгал за ним на одной ноге.
— Нет, поеду к вам! — проговорил опять Лев Николаевич.
— А вот я скажу кое‑что, после чего едва ли вы, Лев Николаевич, опять захотите поехать, — вмешался М. С. Сухотин. — Если, например, бежит вор, — обратился он к Левину, — то станет городовой его преследовать и поволочет его в участок?
— Станет, поволочет, — отвечал несколько смущенный, растерявшийся норвежец.
— Ну, что, поедете вы теперь в Норвегию? — опять обратился Сухотин ко Льву Николаевичу.
— Нет, нет, не поеду!.. Вот вы хвастаетесь все, а в Шанхае, где населения, пожалуй, будет больше, чем у вас во всей стране, китайская половина города живет прекрасно без всяких городовых, — говорил Левину Лев Николаевич.
В одиннадцать часов гость уехал очень довольный всеми и благодарный. Лев Николаевич еще остался в столовой и разговаривал с Михаилом Сергеевичем об ужасной катастрофе на Ходынке во время коронации в 1896 году.
— Я хотел писать на эту тему, она мне очень интересна [73]. Психология этого события такая сложная. Обезумевшая толпа, дети, спасающиеся по головам и по плечам; купец Морозов, выкрикивающий, что он заплатит восемнадцать тысяч за его спасение. И почему именно восемнадцать тысяч? А главное, эта смена: сначала у всех веселое, праздничное настроение, а потом — эта трагедия, эти раздавленные тела… Ужасно!
Все примолкли.
Лев Николаевич сидел на стуле у одной из стен, запрокинув голову и задумавшись.
— Удивительно, — сказал он через некоторое время, уже вставая, чтобы идти спать, — крестьяне стали как будто точно невежливы со мной. Сегодня, например, три мужика не поклонились мне, я сам поклонился. А раньше всегда кланялись. А вы знаете, Михаил Сергеевич, — уже прощаясь, говорил он, — как говорят, когда тот, с кем поздороваются, не снимает шапки? Нет? Ему говорят: «Не снимай, не снимай шапку, а то вши расползутся!» Это — чтобы отомстить, — засмеялся Лев Николаевич и пошел к себе.
Он уже очень, видимо, устал. Всякие гости все‑таки очень утомляют его.
Утром приезжали ко Льву Николаевичу старик старовер и молодой человек — крестьянин, по личному делу. В семь часов вечера, со скорым поездом, приехали муж и жена Молоствовы: он — предводитель дворянства Тетюшского уезда Казанской губернии, она— исследовательница русского сектантского движения. Из них каждый говорил со Львом Николаевичем о своих интересах. Особенно долго говорили о законе 9 ноября [74](Лев Николаевич, конечно, является его противником, Молоствов же высказывался как сторонник его), затем говорили опять все о той же Ходынке. Эта последняя тема оказалась особенно благодарной ввиду того, что Молоствова была одной из очевидиц события, находясь близ царского павильона вместе с своим дядей, генералом Бером, заведовавшим всем празднеством.
К чаю Лев Николаевич вышел мрачный и, не помню почему, сказал, что на свете жить тяжело.
— Тебе—το почему тяжело? — спросила Софья Андреевна. — Все тебя любят.
— Еще как тяжело‑то! — возразил Лев Николаевич. — Отчего же мне не тяжело‑то может быть? Оттого, что кушанья‑то хорошие, что ли?
— Да нет, я говорю, что тебя все любят.
— Я думаю, — снова возразил Лев Николаевич, — что всякий думает: проклятый старикашка, говорит одно, а делает другое и живет иначе: пора тебе подохнуть, будет фарисействовать‑то! И это совершенно справедливо. Я часто такие письма получаю, и это— мои друзья, кто мне так пишет. Они правы. Я вот каждый день выхожу на улицу: стоят пять оборванных нищих, а я сажусь верхом на лошадь и еду, и за мной кучер!..
73
18 мая 1896 года в день коронации Николая II в Москве на Ходынском поле произошла катастрофа с многочисленными человеческими жертвами. Толстой записал в дневнике: «Страшное событие в Москве — погибель 3 ООО. Я как-то не могу, как должно отозваться» (т. 53, с. 96). После ознакомления со статьей В. Ф. Краснова, некоторыми новыми газетными публикациями на эту тему Толстой 25 февраля написал рассказ «Ходынка». Он остался незаконченным и при жизни писателя не был напечатан
74
Речь идет об указе от 9 ноября 1906 года, изданном председателем Совета министров П. А. Столыпиным, по которому крестьянам предоставлялось право свободного выхода из сельской общины, переселения на хутора. К этому закону, преследовавшему цель формирования в деревне кулачества как опоры самодержавия, Толстой отнесся резко отрицательно. См. очерк «Сон» — т. 38