Молоствов (очень простой и добрый человек) принялся утешать Льва Николаевича, но перестал, видимо чувствуя, что тут дело не в утешениях.
Вечером, читая одно из написанных мною писем, с более или менее резкими, прямыми выражениями о правительстве, о церковном суеверии и т. п., Лев Николаевич проговорил:
— Ой — ой — ой! Вам за это плохо может быть. Как вы не боитесь? И матери может быть неприятно.
Я указал, что письмо закрытое.
Лев Николаевич закончил сегодня составлять общий план всех тридцати книжек из «На каждый день» [75]. Я подготовил для Льва Николаевича книжку «Соблазн тщеславия». Послал много писем и, между прочим, пять денежных пакетов на сумму шестьдесят рублей. Деньги эти посылаются Львом Николаевичем в тюрьмы его единомышленникам. Лев Николаевич посылает им рублей по пяти в месяц. Теперь посылалось за два месяца шести лицам. Помогает Лев Николаевич и родственникам некоторых из них. Происхождение этих денег таково: они составляют гонорар Льва Николаевича за представление его пьес «Власть тьмы» и «Плоды просвещения» в императорских театрах. Первоначально Лев Николаевич хотел отказаться от этого гонорара, но его предупредили, что в таком случае деньги будут употреблены на усиление и развитие казенного балета. Тогда Толстой решил не отказываться от этих «театральных» денег. Сумма гонорара достигает двух — трех тысяч рублей в год, и все эти деньги идут на помощь лицам, сидящим в тюрьмах, крестьянам — погорельцам и другим нуждающимся.
Утром Лев Николаевич опять показывал браминское доказательство Пифагоровой теоремы Белинькому и Молоствову. За обедом говорили о подвигах собаки — сыщика Трефа, о которых трубят московские газеты, о громком деле Тарновской, почему‑то о страховых обществах. Лев Николаевич больше, как и обыкновенно во время таких разговоров, молчал. И, только узнав, что страхование жизни возможно лишь до известного возраста, заметил:
— Наш брат, значит, совсем никуда не годится!
— Я сейчас думал, — говорил Лев Николаевич, выйдя к чаю, — о том, что все остается. И мне это так ясно представилось! Это ко всем людям одинаково относится. И все, что Таня делает, остается, потому что отражается не только на Танечке, но и на Верочке… Ильинишне.
Верочка — горничная Татьяны Львовны, выросшая в Ясной Поляне дочь И. В. Сидоркова, слуги Льва Николаевича.
Затем рассказал о письме одного учителя:
— Он пишет, что ему мешает духовенство в его деятельности. Я думаю, что дело учителя такое нужное, что его ни на какое другое нельзя променять и что можно учителю успешно работать, несмотря на противодействие духовенства.
Говорил опять о статье для Буланже, что работается ему над ней плохо, а между тем предмет ее важный и требует, чтобы статья была хорошо обработана.
Завели граммофон. Пели Михайлова и Варя Панина, играл на балалайке Трояновский.
— Плясать хочется! — воскликнул Лев Николаевич, слушая гопак в исполнении Трояновского.
Всем нравилось и пение Паниной. Я вспомнил сказанные недавно слова Льва Николаевича о цыганском пении:
— Это удивительный — цыганский жанр, и далеко не оцененный!
На Паниной остановились дольше других. Романс за романсом, очень тонко, выводил ее мощный, почти мужской голос, невольно захватывая слушателей.
Я сидел в сторонке, в конце стола, и слушал, не вступая в разговоры. Думаю, Лев Николаевич заметил, что я несколько взволнован пением, или, с его чуткостью, предположил это, потому что он вдруг поднялся, потихоньку подошел ко мне и, дружески улыбаясь, спросил:
— Не раскаиваетесь, что не стали певцом?
Я поглядел ему в глаза и ответил:
— Нет, Лев Николаевич!
Можно ли было променять на какое бы то ни было пение ту радость общения с Толстым и все, что оно давало, которыми я пользовался!..
Какой прекрасной музыкой прозвучал для меня самый вопрос Льва Николаевича, до такой степени растрогавший меня, что я едва был в состоянии удержать готовые брызнуть слезы!..
Музыка прекратилась. Начались разговоры о достоинствах и недостатках граммофона и вообще механических музыкальных инструментов. Лев Николаевич стал хвалить самоиграющее пианино «Миньон», передающее игру пианистов механически. Он слышал его в Москве.