La plus belle (Прекраснейшая)
I. La chance sourit aux innocents. 1. L'extase
Подойдя к окну, Эжени отодвинула тяжелую, пропахшую пылью штору. По краям стекло было стянуто густой сетью изморози, но еще можно было различить, что улица пуста, и не покажется на ней ни случайный прохожий, ни припозднившийся гуляка. Только тихо сыпал с неба снег — белый, как крупа, он становился ярко-алым, попав под свет горящего над входом фонаря. Эжени недолго наблюдала за тем, как рядом с порогом постепенно вырастает горбатый сугроб, а затем, вздохнув, отступила обратно в промозглый полумрак, с которым не мог справиться огонь в камине, находящийся при последнем издыхании.
— Я пойду еще дров поищу, — сказала Эжени решительно, ибо вся ее натура противилась тому, чтобы оцепенело сидеть, подобно двум другим обитательницам дома, возле огня, который грел едва-едва. — Вдруг там еще есть? А мы не заметили.
— Оставь, — устало ответила ей Мадам. Она сидела, кутаясь в старый плед, сбоку от камина, и, вполголоса напевая какую-то пиренейскую песню, пыталась шить, хотя ее заиндевевшие пальцы с трудом могли удерживать иглу. — Там ничего нет.
Ничего нет — это Эжени знала и сама. Топить было нечем уже неделю, и приходилось тянуть последнее, с трудом добывая жалкие крупицы тепла из отсыревших поленьев, оставшихся с прошлой весны. Из кладовой, где хранилась еда, выскребли последнее два дня назад; от всех запасов, которые никогда не были слишком обильными, осталось только несколько бутылок вина, кислого и ужасно невкусного. Эжени попробовала как-то раз то, что осталось от одного из нечастых гостей, и сразу же выплюнула, удивляясь про себя тому, почему взрослые так любят его пить.
Жюли была уже взрослой. Здесь взрослели рано, рано и умирали; кого-то уносили болезни, кого-то находили с перерезанным горлом или выпущенными кишками, но обычно здесь просто пропадали бесследно, теряясь навсегда в трущобах, роящихся грязным озерцом у подножия холма Монмартр. Поговаривали, что скоро вершину этого холма увенчает храм, который в солнечные дни будет ослеплять белоснежной чистотой мраморных стен и массивного купола; Эжени иногда воображала себе, как это будет — поднимать глаза и видеть над собой этот свет, чувствовать его ласковое касание и тянуться к нему, стремясь ухватить и больше никогда не выпускать. Этот свет, она была уверена, проникнет даже сюда, в самые грязные закоулки, куда солнце-то подчас брезговало заглянуть.
Пережить бы только эту зиму! Жизнь никогда не была легкой, и Эжени не знала ничего другого, но с тех пор, как ушла Полина, стало совсем невмоготу. Каждый вечер Эжени зажигала фонарь над входом и на рассвете гасила его; те вечера, когда к ним забредал хотя бы один случайный гость, считались ею за праздники, а о чем-то большем она давно перестала и мечтать. Больше всего она боялась замерзнуть заживо, не проснуться поутру, превратившись в собственную ледяную копию, а иногда ей казалось, что это начинает уже происходить и с ней, и с Мадам, и с Жюли. Последняя никогда не была очень уж приветлива и улыбчива, за что, бывало, получала от Мадам нагоняи, а теперь и вовсе напоминала иногда статую — сидела неподвижно у камина, устремив остановившийся взгляд прямо перед собой, и глаза ее в такие минуты были как оконные стекла, прихваченные непроницаемым холодом.
Жюли сидела на низкой софе напротив камина, и Эжени опасливо приблизилась к ней, уместилась на самом краю. Жюли была старше нее всего на пару лет, но Эжени побаивалась ее, не зная, чего от нее ждать. Жюли никогда не делала ей ничего плохого, но она была будто не из этого мира, держалась со всеми одинаково отрешенно и безучастно. Ее мерзлое спокойствие казалось неколебимым, поэтому Эжени вздрогнула всем телом, когда Жюли повернула голову в ее сторону.
— Ладно, — хрипло произнесла Жюли, распутывая завязанную на груди шаль, — иди сюда, бестолковая.
Совсем не обидевшись и не веря в свалившуюся удачу, Эжени подползла к ней, устроила голову на плече, крепко обняла за талию, с наслаждением окуная руки в чужое тепло, и ее так же обняли в ответ, укутывая, убаюкивающе перебирая волосы. Ощущая, как оттаивает кровь в жилах и оживает заледеневшее тело, Эжени блаженно прикрыла глаза, и тут же ее уха коснулось мурлыкающее напевание:
— <i>Mon destin fut digne d’envie,
<right>Достоин зависти мой путь, к чему меня жалеть?</right>
Et pour avoir un sort si beau
<right>Прекрасным огненным цветком в петлице мне гореть.</right>
Plus d’un aurait donné sa vie,
<right>Спеши же путник, бьют часы, ведь короток мой век</right>
Car sur ton sein j’ai mon tombeau…*
<right>Увидь меня и преклонись, беспечный человек!</right></i>
И все-таки пела она лучше всех на свете, в этом Эжени была уверена так же, как в том, что за каждой темной и студеной ночью обязательно наступит рассвет. Ни у кого больше не было такого голоса, от одного звука которого хотелось заплакать или, наоборот, подпрыгнуть и лететь куда-то высоко; Жюли как будто знала заклинание, которое могло добраться до сердца самого черствого, все повидавшего человека, и Эжени часто чувствовала, как к груди ее подкатывает обида за то, что никто, кроме нее и Мадам, не хочет этого оценить.
Все трое подскочили единомоментно, когда с улицы донесся шум: топот нескольких пар ног, веселые голоса, порывающиеся сорваться на нестройное пение, а затем — не может быть, — требовательный стук в дверь тяжелого кулака.
— Эй, есть тут кто? Открывайте!
Мадам и Жюли переглянулись. На лицах их было написано одно и то же неверящее, почти испуганное выражение, но Мадам первая взяла себя в руки.
— Приведи себя в порядок, быстро, — приказала она Жюли одними губами, поднимаясь со своего места, и крикнула громче, обращаясь к тем, кто был за дверью. — Уже иду, господа!
Не задавая больше вопросов, Жюли метнулась к лестнице, ведущей к ее комнате; Эжени бросилась было за ней, но Мадам успела перехватить ее, оттолкнуть в коридор, ведущий к кладовой.
— Она сама справится. Жди здесь.
Эжени не стала, да и не хотела спорить. Затаив дыхание, она наблюдала, как Мадам степенно и даже торжественно открывает дверь, и навстречу ей ползут тени нескольких столпившихся на пороге фигур — никак не меньше четырех, а то и пяти.
— Добро пожаловать, господа.
Поклонившись, она уступила им дорогу, и они вошли внутрь, шумно фыркая и отряхиваясь, распространяя вокруг себя холод и крепкий запах табака. Кто-то из них, оглядевшись, присвистнул.
— Да уж.
— Пойдем в другое место, — предложил кто-то, и у Эжени (она была уверена, и у Мадам тоже) упало сердце. Но тут один из гостей, по-видимому главный, заговорил уверенным и грозным басом, разом пресекая любые попытки к сопротивлению:
— Нет уж, к черту! Я устал, как тягловая лошадь. Хочу передохнуть. Эй, — обратился он к Мадам, принимавшей в этот момент пальто у одного из его спутников, — хоть выпить тут есть?
— Конечно, располагайтесь, — Мадам ни на секунду не переставала непринужденно улыбаться, что было для нее весьма затруднительно, ведь в руки ей навалили целый ворох одежды. — Я принесу вам вина.
— Отлично, — ответил все тот же бас, и до Эжени донесся грохот отодвигаемых стульев, шипение спичек, зажигаемых свеч и папирос. Решившись выглянуть в зал одним глазом, она с любопытством рассмотрела гостей: их было пятеро, и все они были, как братья, похожи один на другого — высокие, массивные, в кавалерийских мундирах, с громогласными голосами и размашистыми движениями рук. Только один из них был не похож на остальных, и он, судя по тому, с какой готовностью ему уступили лучшее место за столом, был в компании главным. Нельзя сказать, чтобы он вел себя сдержаннее прочих, но Эжени не могла не заметить, что он явно нарочно сел в тени, чтобы на него не падал ни огонь свечей, ни свет из камина; приглядевшись, она поняла, что лицо этого гостя скрыто блестящей белой полумаской, и любопытство ее разгорелось до такой степени, что она едва не сделала шаг из своего укрытия.