Но без выпивок, этого креста Норы, он обходиться не мог. Правда, помня, что он учитель, не ходил по распивочным и напивался только дома, в особенности по субботам. Поскольку же он был еще молодым человеком, которому не исполнилось и тридцати, то случалось, что он неосмотрительно принимался излагать свои заветные идеалы.
Первым сигналом о том, что он собирается позволить себе свободу слова, было некоторое беспокойство его огромных рук, которые принимались покачивать или переставлять стакан, в то время как темно-карие глаза его приобретали озабоченное и задумчивое выражение. Потом он начинал качать головой, приговаривая «Измена, измена!», давая понять, что и сам он, с тех пор как поступил на службу к государству, вел себя как предатель интересов своих товарищей и братьев. Школьный учитель, если только он честен, этим несчастным крошкам-школьникам обязан проповедовать анархию, полный отказ от организованного общества, которое выращивает их, чтобы сделать из них пушечное мясо или роботов для фабрик… В этом месте Нора бежала закрывать окна и двери, дабы подобные подрывные высказывания не долетали до ушей соседей и прохожих. Он же становился посреди комнаты и начинал цитировать все более полным и звучным голосом, вздымая указательный палец: «…Государство — это авторитет, засилье и организованная сила влияния собственнических классов, с их мнимым просвещением, на народные массы. Оно всегда гарантирует то, что установилось до него: одним — обоснованную свободу собственности, другим — рабство, неизбежное следствие их нищеты. Бакунин!» «…Анархия, на сегодняшний день, это атака, это война против любых авторитетов, против любой власти, против любого государства. В будущем обществе анархия явится защитой, препятствием, выставленным против всякого авторитета и всякого государства. Кафьеро!»
Тут Нора принималась заклинать его: «Тс-с! Молчи…», шарахаясь от одной стены к другой, словно одержимая. Даже при закрытых дверях и окнах она полагала, что определенные слова и имена, произнесенные в доме двух школьных учителей, способны развязать всемирный скандал — словно бы вокруг их закрытых на все запоры комнатушек стояла целая толпа подслушивающих свидетелей. В сущности, будучи атеисткой ничуть не меньше своего мужа, она жила в подчинении мстительному, готовому упрятать ее за решетку богу, который не сводил с нее глаз. «…Свобод не дают. Их берут. Кропоткин!» «Боже, несчастье какое! Молчи, говорю тебе! Из-за тебя этот дом провалится в пропасть, его постигнет бесславие и позор! Ты хочешь втоптать нашу семью в грязь?» «Да какая там грязь, Норина моя дорогая?! Грязь — это то, что налипло на белые руки банкира и собственника. Грязь — это прогнившее общество! Анархия — это не грязь! Анархия — это часть мира, это святое слово, это истинное солнце новой истории, это всеобщая революция, которая непременно придет!» «Ах вот как. Так будь же проклят тот день, тот час и та минута, когда мне довелось победить на этом конкурсе! Будь проклята та подлая судьба, которая засунула меня к этим южанам, этим разбойникам с большой дороги, этим отбросам, этим гнусным созданиям, которых давно пора перевешать!» «Ты хочешь, чтобы нас перевешали, ты этого хочешь, Нора? Всех нас до единого, сокровище мое?»
От удивления Джузеппе плюхался на стул, криво устраивался на нем, но желание петь тут же неудержимо завладевало им и он устремлял глаза в потолок, словно сицилийский извозчик, горланящий на луну:
«Ах, да замолчи ты, душегуб! Замолчи, убийца! Замолчи, не то я выброшусь из окна!»
Чтобы не привлечь внимания соседей, Нора старалась говорить тихо, но при этом от усилий у нее на шее вздувались вены — словно кто-то ее душил. В конце концов, задыхаясь, совсем обессилев, она валилась на диван, и тогда Джузеппе заботливо подсаживался к ней, начинал ей целовать, словно знатной даме, маленькие худые ладошки, с постаревшей уже кожей, потрескавшейся от домашних трудов и холода. Проходило немного времени — и она, вполне утешенная, улыбалась ему, излеченная — на данный момент — от своих семейных тревог.
Со своего ярко раскрашенного стульчика, который отец купил ей по мерке, Идуцца, тараща глазенки, следила за этими перепалками, ничего в них, конечно же, не понимая. В ней-то, с тех пор, как она родилась, никогда не поднималось желания чему-то перечить; однако же, если бы она в те годы могла выразить свое мнение, то сказала бы, что из двух спорщиков более мятежной является мать! Во всяком случае, она хорошо понимала, что родители что-то обсуждают и при этом не согласны друг с другом; она, к счастью, не слишком пугалась этих сценок: она давно к ним привыкла. Но у нее на лице появлялась легкая улыбка удовлетворения, как только она видела, что родители помирились.