Вечером после прибытия в Рим, пока муж раздевался в спальне, Идуцца разделась в смежной гостиной. Потом она вошла в комнату, одержимая робостью и стыдом, в своей новенькой ночной рубашке — и разразилась неудержимым смехом, увидев Адьфио тоже в длиннющей ночной рубахе, которая скрывала его мужественную и крупную фигуру до самых пяток, уподобляя его, с его простодушной и цветущей физиономией, младенцу, обряженному для крещения. Он покраснел как рак и робко пробормотал: «Почему ты смеешься?»
Овладевшая ею смешливость мешала говорить; между тем она и сама покрывалась краской. Наконец ей удалось выговорить по складам: «Это я… из-за рубашки…» и она опять прыснула.
Смеялась она, по правде говоря, совсем не по поводу комического (но и патетического!) вида Альфио, а именно из-за рубашки. Ее отец, по обыкновению своих родственников-крестьян, укладывался спать в том белье, которое носил днем (фуфайка, носки и длинные трусы). Она никогда бы не подумала, что мужчина может напялить ночную рубашку, будучи убеждена, что подобное одеяние, как и юбка, свойственно женщинам или священникам.
Через некоторое время они потушили свет. Лежа в темноте под простынями она, ошеломленная, задержала дыхание, почувствовав, что муж задирает ей длинную рубашку выше ляжек и ищет ее обнаженную плоть своею плотью, влажной и жаркой. Хотя она всего этого ожидала, ей показалось ужасным, что человек, которого она подсознательно сравнивала со своим отцом, с Джузеппе, причиняет ей такие острые страдания. Но она осталась спокойной и дала ему полную свободу действий, прогнав овладевший ею страх — так велика была вера в него. И с этих пор она каждый вечер отдавалась ему — нежно и беспрекословно, как диковатый ребенок, который покорно подставляет себя под поцелуи матери. Потом, со временем, она привыкла к этому великому вечернему ритуалу, необходимым образом питавшему их совместные ночи. И он, несмотря на свою естественную молодую пылкость, так уважал свою жену, что они никогда не видели друг друга обнаженными и любились только в темноте.
Ида не понимала, что такое сексуальное наслаждение, оно навсегда осталось для нее тайной за семью печатями. То, что она порой испытывала к мужу, было чем-то вроде снисходительной растроганности, когда чувствовала его над собою, пыхтящего, наслаждающегося, словно идущего в атаку на некую не дающуюся в руки тайну. И при последнем крике, крике остервенелом, словно призывающем какое-то наказание, безжалостное и неотвратимое, она, полная сочувствия, ласкала его густые кудри, совсем еще юношеские, влажные от пота.
Прошло, тем не менее, целых четыре года со дня свадьбы, прежде чем столь горячо желанный ребенок заявил о себе. И это пришлось на тот период, когда Альфио, отчасти для того, чтобы она не скучала в одиночестве и безделье, убедил ее подать документы на конкурсную должность учительницы в какой-нибудь римской школе. Он же, движимый естественной склонностью к преодолению препятствий, помог ей победить на этом конкурсе, действуя через одного своего приятеля из министерства, которого потом отблагодарил какими-то коммерческими услугами. Это, впрочем, был единственный сколь-нибудь важный деловой успех Альфио — в остальном он, как ни сновал из столицы в провинцию и обратно (всегда собираясь в дорогу с претенциозностью и фанаберией знаменитого «храброго портняжки» из одноименной сказки), навсегда остался предпринимателем из самых последних, неимущим и суетливым.
Таким вот образом Ида начала карьеру учительницы, которой суждено было завершиться через почти двадцать пять лет. Где Альфио не смог ей помочь, так это в выборе удобного места работы. Ида нашла свободную должность не в районе Сан Лоренцо, а довольно далеко от него, в Гарбателле (откуда потом, по прошествии ряда лет, школа, из-за ветхости здания, была переведена в район Тестаччо). Пока она туда добиралась, сердце у нее всю дорогу испуганно билось — трамваи были набиты чужими людьми, они тискали ее и толкали, шла борьба, в которой она постоянно уступала и оставалась позади. Но когда она входила в класс, ее тут же обдавало тем особым запахом, который исходит он немытых ребятишек, сморкающихся в кулак и давящих вшей прямо на уроке — и он придавал ей силы, в нем была какая-то братская ласка, он обезоруживал и защищал от насилия, исходящего от взрослых.