По мере того, как лето шло к зениту, среди вороха проблем, одолевавших Иду, самой тяжелой становился Нино, который еще ни о чем не подозревал. Совсем пришибленная, она ждала приближения того дня, когда ей нужно будет поневоле перед ним оправдываться; как именно — она не знала. Временами она подумывала, что надо бы для родов поехать в какой-нибудь другой город, а потом, вернувшись с ребенком, сделать вид, что он ей поручен какой-нибудь скоропостижно умершей родственницей… Но Нино было прекрасно известно, что у Иды не было никаких таких родственников, не говоря уже о родственнице близкой, от которой пришлось бы принять — это по нынешним-то временам! — такую обузу, как воспитание маленького ребенка! Нино вовсе не был простачком, которого можно было провести на мякине. И получалось, что для Иды и здесь не было другого выхода, кроме как отступить перед натиском неизвестности и предоставить действовать судьбе.
Ребенок, между тем, решил ей помочь, он на несколько недель ускорил собственное рождение, которое намечалось на осень, но произошло в конце августа, в то время, как Нино находился в тренировочном лагере авангардистов. Двадцать восьмого августа Ида почувствовала первые схватки. Она была дома одна; ее охватила растерянность, и она, даже не позвонив по телефону, села на трамвай, шедший туда, где жила повитуха.
Пока она поднималась по длинной, длинной лестнице, схватки усилились и стали просто непереносимыми. Дверь ей открыла Иезекииль собственной персоной, а она, не в силах что-либо объяснять, бросилась, едва войдя, на первую попавшуюся кровать, крича: «Синьора! Синьора! Помогите!». Она корчилась и вопила, в то время как опытная Иезекииль невозмутимо стала освобождать ее от одежды. Ида, даже сотрясаемая судорогами, просто помертвела от ужаса, что сейчас ее увидят голой; сопя и пыхтя, она пыталась прикрыться простыней. Повитуха старалась освободить ей грудь, но Ида вцепилась в ее руки мертвой хваткой, желая помешать — дело в том, что под бюстгальтером у нее был приколот булавкой чулок, содержавшей все ее сбережения. Несмотря на трудности войны, она не оставила привычку каждый месяц кое-что откладывать из своего жалованья. Не доверяя завтрашнему дню, и хорошо зная, что она одна в этом мире и не может рассчитывать ни на чью помощь, что бы с нею ни приключилось, она сосредоточила в этом жалком чулке всю свою независимость, свое достоинство, свои сокровища. Там было всего несколько сотен лир, но ей это казалось значительной суммой.
После того, как Иезекииль не без труда поняла причину ее остервенелого сопротивления, она уговорила-таки Иду, и та дала снять с себя бюстгальтер. Чтобы Ида успокоилась, повитуха засунула бюстгальтер под тот самый матрац, на котором Ида лежала, не откалывая от него чулка.
Роды были недолгими и вовсе не трудными. Казалось, что младенец старается выбраться на свет своими собственными силами, не доставляя никому хлопот. И когда раздался последний вопль, после которого роженица с облегчением откинулась на подушку, заливаемая собственным потом, словно струями соленого моря, повитуха возвестила: «У вас мальчоночка!»
Это и в самом деле был мальчоночка — мальчик, но совершенно крохотный. Младенец этот был так мал, что спокойно умещался на двух чуть разведенных ладонях повитухи, словно в корзинке. И после того, как он утвердил себя, совершив героическое усилие, чтобы явиться на свет без посторонней помощи, у него не осталось даже голоса, чтобы плакать. Он возвестил о себе криком столь тихим, что выглядел козленком, который явился на свет последним из всего помета и был забыт где-то в соломе. И все же, при своих миниатюрных размерах, он был ладненьким и даже миленьким, хорошо сложенным, насколько это можно было понять. И он намеревался остаться жить — потому что, когда прошло время, он по собственной инициативе и весьма настойчиво стал искать грудь.
Мать — и об этом позаботились все части ее материнского аппарата — могла предоставить младенцу необходимое ему молоко. Та не слишком обильная еда, которой она питалась, вся распределилась между малышом, скрытым в ее утробе, и образованием необходимого запаса молока. Что же касается ее самой, то после родов она так осунулась, что стала похожа на бродячую собаку, ощенившуюся прямо на улице.
Волосы новорожденного — они свалялись в прядки, казавшиеся перьями — были темными. Но как только он чуть-чуть разлепил веки, то уже в двух полураскрытых луночках Ида моментально признала те темно-синие проблески, которые так накрепко связались с ее скандальным приключением. Впрочем, оба глазика очень скоро раскрылись на всю ширину и оказались, на фоне миниатюрного личика, такими большими, что было понятно — они ошеломлены и зачарованы тем зрелищем, которое предстало перед ними. И безо всякого сомнения, их цвет — пусть даже поначалу подернутый молочной пленкой — абсолютно точно воспроизводил ту, другую синеву.