Выбрать главу

Такая тихая жизнь в станице шла до 16 февраля, когда красными была сделана демонстрация на станицу, а хутор Романовский заняла бригада 39-й стрелковой красной дивизии, о чем описано выше.

На второй день, 17 февраля, жители станицы ликовали. 1-й Лабин-ский полк — спаситель от красного нашествия — спрягался ими всеми похвальными терминами. Тротуар Красной улицы против штаба корпуса был заполнен пленными красноармейцами, как наглядный пример доблести Аабинцев. После обеда верхом еду в расположение полка, чтобы осмотреть все упряжки новых 18 пулеметов, захваченных вчера у красных. На широкой улице-площади, недалеко от войсковой больницы, у двора старика Осипа Белоусова, вижу большой гурт казаков, поющих песни.

— 6-я сотня!.. СМИР-НО-О! — слышу команду и вижу выскочившего вперед хорунжего Меремьянина.

— Здорово, молодецкая 6-я! — подъехав рысью, произношу им.

— Здрав-вия жел-лаем, господин полковник! — ответило около ста голосов, сильных и возбужденных событиями, гордых и достойных, с полным сознанием своего молодечества и безудержным желанием воевать для защиты своей Кубани-Матери.

— Что делаете? — спрашиваю молодецкого, очень стройного блондина с веснушками и очень приятного на вид хорунжего Меремьянина, которому было, думаю, не свыше 22 лет от роду.

— От нечего делать —■ поем песни и танцуем, господин полковник! — весело отвечает он.

Такой ответ командира сотни, видимо, очень понравился его казакам. Они с доброй улыбкой смотрят на меня и ждут чего-то. Казаки все с обветренными лицами и очень солидные в летах. И их командир сотни против них кажется совершенным мальчиком.

— Из каких станиц состоит Ваша сотня? — спрашиваю Меремьянина.

— Да все они, господин полковник, мои станичники из Константи-новской.

Меня это очень заинтересовало.

— Слушаются ли они Вас? — нарочно спрашиваю его.

Беленький, чистенький, красногцекий, хорунжий еще больше краснеет в лице и с улыбкой отвечает:

— Так точно, господин полковник, — поняв мою шутку.

— Господин полковник!.. Мы все — вся сотня одной станицы, и мы сами за этим следим. И пусть попробует кто ослушаться нашего хорунжего! — вдруг говорит мне очень чистый лицом, с усами и бритой головой, нарядный казак лет 36, стоявший рядом с хорунжим Меремья-ниным.

Я понял, что это был взводный урядник, а может быть, и вахмистр сотни. А он, словно желая подчеркнуть свой вес в сотне, продолжал:

— Хорунжий — он наш. Да, нас, Меремьяниных, здесь почти целая полусотня. И все родня. А я — его родной дядя. Вахмистр и взводные — все станичники.

Я вижу, что после этих слов, видимо, самого вахмистра сотни расспрашивать «о состоянии сотни» дальше не следует.

— Ну, так тогда отшкварте мне свою лабинскую лезгинку, — весело говорю.

— Слушаюсь, господин полковник! — отвечает хорунжий Меремья-нин, и, забыв, что тут стоит «его родной дядя», он уже командует: — Ну-ка!.. Круг!.. И начинай!

И казаки запели протяжно «Горе нам, Фези к нам, с войском стремится», и, когда дошли до «дэл-ла», командир сотни хорунжий Мере-мьянин сам «первым» понесся в лезгинке.

— Довольно, братцы!.. Молодцы!.. Больше слов для Вас не нахожу. Спасибо за все! Но я должен посмотреть и другие сотни, — весело бросаю в их широкий круг и, нажав на тебеньки седла, широкой рысью отошел от этой оригинальной и прекрасной сотни константиновцев.

Я въехал в свою старую улицу, где родился, жил и учился до 16 лет. Но как она теперь узка, крива и буднична. А когда-то казалась мне, в детстве, «лучшей из всех улиц станицы».

Судьбе было угодно, чтобы последние дни трагедии Кубани я провел в своей родной станице в 1920 году.

Судьбе было угодно, чтобы в те дни я встретил в своей станице очень многих дорогих своих станичников, от млада до старшего, которых, видимо, не увижу никогда.

Судьбе было угодно, чтобы эти памятные дни я провел в доме своего отца, в кругу своей семьи, которых уже не увижу никогда.

Все погибли. Рухнул и отцовский дом. Кругом пустырь, духовный пустырь, который мраком черной грусти порою преследует меня во сне.

Когда любимое существо умирает «за глаза», его очень жаль. Но когда то же любимое существо умирает на твоих глазах, да еще трагически, жалость эта незабываема. Вот почему и рисуются многие картинки, как исповедь человеческой души, как глубочайшая трагедия, которая незабываем а.

Войсковая история должна знать не только боевые дела храбрых полков и доблестных своих сынов, но должна знать казачество тогдашнего исключительного времени, которое не повторится никогда.