Страх. Он всегда охватывает в такие моменты.
Обожаю бабушку. После смерти матери у меня не осталось никого, кроме нее, единственной родной души. Разумеется, была еще няня Орез, гаитянка, опекавшая меня, пока Катрин гастролировала по всему свету. И когда бабушка возвращалась, меня ожидало море счастья, любви, нежности, рассказов и подарков. А я была ее малышкой, и никем другим. Все очень просто.
У бабушки улыбка моей матери. Когда она рядом, я ощущаю такой же родной запах, как мамин, — это память, которую я ревниво храню.
После смерти матери я начала рисовать, а спустя несколько лет — писать красками и с тех пор никогда не прекращала. Живопись для меня прочно связана с ней. Память и воображение иногда важнее того, что прожито в действительности, особенно если они касаются того, кто бесконечно любит тебя и кого любишь ты. Может быть, поэтому до сих пор я боялась поездки в Париж и избегала его в туристических маршрутах. Но сейчас все по-другому. Сам город зовет меня, ждет и готовит мне подарок.
Я встретила Раймона Сантея здесь, в Новом Орлеане, на небольшой выставке моих картин в галерее «Старый квадрат». Как обычно, втянула меня в эту затею бабушка. Самой мне и в голову не пришло бы выставлять свои работы. Живопись для меня прежде всего внутренний диалог, связь между духовным миром и реальностью, самое интимное измерение. Я была убеждена, что мои картины не представляют никакого интереса для посторонних.
Но Катрин настояла на своем, привлекла всех знакомых, и, несмотря на мое сопротивление, выставка состоялась, причем вернисаж принес большой успех. Масса посетителей, лестные слова, шумные похвалы, причем, к моему большому удивлению, вполне искренние.
Среди собравшихся оказался и Раймон Сантей, молодой успешный галерист из Парижа, отличавшийся уникальной способностью отыскивать по всему свету новые таланты, чтобы поразить требовательную и капризную европейскую публику. В этот раз он объездил Латинскую Америку, был на Кубе и Гаити. Наведаться в Соединенные Штаты он не планировал, но любовь к джазу привела его в Новый Орлеан.
Джаз в Новом Орлеане — это особый мир. Джазовые музыканты существуют здесь как призраки праздничного вторника Масленицы, то есть они вроде бы живут в городе, но, чтобы их отыскать, нужно спускаться в подземелье, в ночные кабачки и подвальчики, где можно утонуть в этом, почти потустороннем, мире музыки. Случается и обратное: все спрятанное в чреве города вдруг вырывается, выплескивается наружу — и его обитатели, бывшие незаметными тенями, внезапно выныривают на поверхность, ведомые музыкой, родственные души растворяются в мире джаза, соула. Джаз — это дух Нового Орлеана, и именно он способен объединить разные сущности, различных людей, которые в обыденной жизни никогда не пересеклись бы. В этом — настоящий секрет города, его глубинная суть. Здесь, в Новом Орлеане, можно ощутить сам дух музыки, вознести ему молитвы и даже поверить, что то, о чем мечтал, сбудется.
Со мной такое случалось — в моменты самого глубокого отчаяния.
— В твоих картинах звучит джаз, — сказал мне Раймон. — Ты способна в одном образе объединить разные чувства. Придать им напряженность, движение.
Я взглянула на него с удивлением: сама я совершенно не способна что-либо сказать о своей живописи. Это просто часть меня, как сердце, печень или желудок, наличия которых я не замечаю. Я вижу свои картины, и только, поэтому мне показалось, что слова Раймона обращены к кому-то другому. Но когда он сказал, что я просто обязана набраться смелости и выставить свои полотна в его галерее на Монмартре, я поняла, что речь идет обо мне.
— Извини, что позволяю себе говорить так, но твое подвижное лицо, такие мягкие глубокие глаза, волосы, такие же естественные и непокорные, как твои картины, могут украсить обложку любого журнала. Тебе обязательно нужно подготовить фотографии для прессы.
На мгновение я оцепенела, но потом внимательно пригляделась к Раймону: его действительно интересовало то, что предстает его взору. В этот момент он видел меня и был заинтересован мной; он не пытался привлечь внимание к собственной персоне, как большинство знакомых мне мужчин.
Особенно меня поразили его руки: длинные пальцы, как у моей бабушки, находящиеся в постоянном движении, будто пытаясь нащупать аккорды, звучащие внутри.
— Моя мать хотела, чтобы я стал пианистом. Я учился музыке больше десяти лет, прежде чем набрался смелости сказать матери, что хотел бы связать жизнь с живописью. Она ничего не ответила. Посмотрела мне в глаза, потом подписала чек и посоветовала открыть картинную галерею на Монмартре. Разумеется, это был самый верный способ пробудить во мне чувство вины. Потом мать добила меня, добавив: «В любом случае помни: галеристы — это несостоявшиеся художники». Не правда ли, это внушает оптимизм?
Наконец я осталась одна, у меня из головы не выходило неожиданное предложение Раймона. Монмартр — самое сердце Парижа, мечта всех художников. Да, я должна поехать, несмотря на свой страх. Теперь мне казалось вполне естественным представить там мои картины. Более того, я их уже мысленно видела на Монмартре. И это почему-то успокоило меня. Там было их настоящее, идеальное место.
А Раймон стал ангелом, возвестившим мне об этом.
3
Сентябрь 1970 года. Новый Орлеан
Белый — цвет мечты
«Не бойтесь, конец близок!» Казалось, рука сама точно знала, что выводит, оставляя чернильный след на открытке.
Агнец Божий, берущий на себя грехи мира.
На открытке был изображен ягненок — символ христианской жертвенности, чистое и незапятнанное существо. Джим счел уместным отправить ее в лос-анджелесский офис. Его друзья, разумеется, посмеются. Джим знал, что они думают о нем. Что угодно, за исключением «чистый» и «незапятнанный».
Но была и кровь. Та же, что и в предыдущую ночь, — маленького невинного ягненка, принесенного в жертву во имя бога. Какого бога? Джим еще слышал предсмертное хрипение ягненка и чувствовал запах крови, которая бежала теперь и в его венах, смешавшись с его собственной.
Шуточная открытка, отправленная друзьям, помогла ему изгнать ужас.
Была и Анн, и пережитое с нею стало захватывающим и почти совершенным, более того, оно не стиралось в памяти, а все росло и росло. Джим неотступно думал о ней. Он никогда не считал себя романтиком и не хотел признаваться в чем-то подобном, но, очевидно, во время той встречи произошло нечто магическое, что-то, чего Джим еще не понимал, но что понемногу начинало открываться ему.
Несмотря на все усилия, он не мог вспомнить ее лицо. Это приводило Джима в бешенство. Глаза — да, глубокие, выразительные, приковывающие к себе внимание. Ему казалось, что он знал ее всегда, и он совершенно ясно ощущал, что их встреча не случайна — они должны были столкнуться.
Анн. Она сказала, ее зовут Анн Морсо. Попросила поцеловать ее на прощание и ушла, когда пляж начали заполнять люди.
С Анн он не испытал того чувства отчужденности, которое ему внушала Памела. Даже прикорнув на его плече, Пам пребывала далеко от него, к тому же она хотела Джима только для себя. Какого Джима? Того, перед которым все преклонялись или которого знала только она?
Памела так и не поняла, что Джим, настоящий Джим, принадлежит только ей. Навсегда, навеки. И после Анн, и после всех женщин, которые были у него или которых он любил. Только она смогла заглянуть в глаза Джима Дугласа Моррисона. Только она. До самой глубины. Но лишь на какие-то мгновения, которые больше не могли повториться.
Джим поднял взгляд. Перед ним возвышался белый кафедральный собор Сен-Луи, один из самых старых в Америке, построенный во французском стиле. Джиму хотелось войти во что-то белое, чтобы очиститься, словно Иона в чреве кита.
Он не боялся. Ему просто было необходимо очистить свою душу, чтобы она стала белой, как цвет его снов, в которых он мог описать все желания без ограничений, совершенно свободно.