Из пяти лет, которые я просвистал студентом, четыре года пришлись на Вторую мировую войну. Летом 1942 года, когда я поступил в школу начальной военной подготовки, на этом же континенте, но на четыре тысячи километров к востоку, началась Сталинградская битва, и германское радио передало ликующее сообщение, что Сталинград взят. Большинство людей считали вероятным и даже определенно были уверены, что Гитлер уже победил Советский Союз. Особенно в офицерских кругах восхищались германским вермахтом, и не только им. Так, от одного полковника я услышал, что для него высшее эстетическое наслаждение – речи Геббельса. Сразу после размещения в казармах нам было предложено написать сочинение, откликнуться на текущие события. Мое, как видно, вызвало обеспокоенность у проверяющих – наш лейтенант, сын дивизионного начальника, подошел ко мне нерешительно и сказал, что, перед тем как совершить какую-нибудь глупость, лучше посоветоваться с ним. Воякой я был неуклюжим, не мог вскарабкаться по столбу выше чем на два метра, даже команду «Каски снять!» выполнял плохо и в наказание должен был делать спортивные упражнения раздевшись до трусов, но в каске; этот приказ сконфузил не столько меня, сколько лейтенанта. Обучение было – предел идиотизма: муштра, ругань, бесконечная чистка обуви перед перекличкой, в швейцарской армии башмаки, похоже, играли главную роль, – казалось, армия втайне озабочена тем, как будет драпать, а для видимости готовилась оказывать сопротивление. Но прежде чем удалось довести меня до уровня человекообразной обезьяны, забастовали мои глаза. Они постоянно воспалялись; пытаясь совместить на одной линии целик и мушку, я не видел цели, а если видел цель, не мог поймать мушку в прорезь целика; наверное, глаза слезились из-за сенной лихорадки, которая тогда у меня началась. Я придумал, как продемонстрировать свою близорукость: во дворе казармы стал отдавать честь не офицерам, а приходящему почтальону. Медицинская комиссия перевела меня во вспомогательную службу, ради моих глаз, как они сказали. На самом деле они, конечно, с радостью от меня избавились, так как на вспомогательной службе я имел меньше возможностей подрывать моральный дух армии. Когда я явился доложить о своем новом назначении, командира пришлось вызвать из офицерской столовой – он вышел, пошатываясь, на меня дохнуло патриотическим перегаром вишневки. Командир сел за письменный стол. Я уже переоделся в гражданское, командир воззрился на меня удивленно: разве я не «молодой боец»? Я протянул ему свое удостоверение. Командир заорал: если Гитлер все же придет, это будет моя вина. Он не понимал, как со мной быть, да еще, кажется, перепутал меня с кем-то, потому что обозвал «социалистиком». Наконец он заметил, что держит в руке мое удостоверение, начал листать, по лицу его стекал пот. Не прошло и часа, как он все-таки поставил где надо подпись, после чего откинулся в кресле и тупо уставился в пространство, бормоча что-то невнятное. А потом сказал, что я «пру напролом», и зевнул; старик, не имевший ни единого шанса проявить героизм, как и страна, которую он представлял. Я взял со стола свое удостоверение, командир меня уже не замечал, в коридорах было пусто. Я вышел из ворот казармы; жаркий летний день; я потрусил домой; бесславное возвращение одного из бесславных солдат армии, которую судьба уберегла от славы, армии тем более бесславной, что она желает стяжать славу задним числом.
Невеселые дела; пощаженный не реализует свое положение. Страна находилась в изоляции от окружающего мира. Прежде я два раза был за границей – в 1937 году путешествовал на велосипеде: Мюнхен, Регенсбург, Нюрнберг. И Веймар – в комнате, где умер Гёте, молодчики из гитлерюгенда. Один из них, показывая на висевший у изголовья кровати шнурок сонетки с увесистой ручкой, объявил: вот этой штуковиной масоны добили Гёте, который даже не собирался умирать. Находившийся там смотритель дома-музея, яйцеголовый субъект, громко всхлипнул. Из Веймара я поехал через Айзенах во Франкфурт-на-Майне. Город, увиденный мной тогда, исчез навеки, то, что реконструировали после войны, – площадь Ремерберг, дом, где родился Гёте, и прочее – сущая пародия. В 1938 году я проводил летние каникулы в унылом пригороде Страсбурга, гостил в доме одного пастора; за мостом через Рейн стояли эсэсовцы, в черных фуражках с черепами на кокардах. Ездил на велосипеде по Вогезам и еще в Зезенгейм,[23] оказавшийся грязной дырой. Оттуда вернулся в Берн, но в Кольмар не заехал, в то время я еще не слыхал о Изенгеймском алтаре.[24] В следующий раз я смог поехать за границу лишь спустя двенадцать лет, – разразилась война, которая подступала все ближе и наконец окружила нашу страну, с тем парадоксальным результатом, что Швейцария осталась за пределами катастрофы. Было не понять, считал ли Гитлер ее тюрьмой, осажденной крепостью или своей производственной мастерской и почему ее пощадили – по причине ее мужества или, наоборот, трусости, или того и другого, или потому, что мировая история попросту забыла о Швейцарии, отправила ее на пенсию, поматросила и бросила, а может, поставила ее на полку, как занятную окаменелость, – ведь и такое случается. В нашем городе казалось, что война разыгрывалась где-то далеко, за какими-то кулисами. Было введено затемнение, жителям выдали противогазы, появились посты противовоздушной обороны. Часто можно было слышать гул американских и английских бомбардировщиков, пролетавших над городом, в направлении Северной Италии, завывали сирены, в ночном небе метались лучи прожекторов, зенитки изрыгали огонь и грохот, – во всем была взвинченная театральность, показуха вооруженного нейтралитета, странным образом ничуть не грозная, можно сказать идиллическая; лишь в самый первый раз мы вылезли из кроватей и спустились в подвал. Попросту смешны те, кто пытается героизировать нашу тогдашнюю жизнь, мы же знаем, что творилось в других странах. Однако именно от творившегося вокруг мое воображение получило первый импульс, и постепенно в нем сложилась картина, в которой были этот мир, этот город и эта война, нереальная, хотя и происходящая близко, эта бойня, бушевавшая за холмами Юры, за Альпами, за Рейном и еще дальше – в ливийской пустыне, на Дальнем Востоке, в степях России; эта бессмысленная резня, казалось, отдалилась от нас, но затем приблизилась, когда Германия начала рушиться, – вдвойне бессмысленная с ее брутально-мужским героизмом и тевтонской «гибелью богов».
23
24