Когда голого великана стащили с девки, когда уволокли его труп, я надел его мундир. Теперь уже я внушаю почтение наемникам. Они знают, что это я зарезал старика, а я знаю, что они это знают. Но им незачем знать, что он сам этого пожелал. Перед тем как мы отправились в бордель, он подошел к стене, на которой два года тому назад болтался повешенный наемник, встал там и, посмеиваясь, сказал: «Гансик, давай-ка, шарахни очередью. Идиотская мысль – что существует какой-то враг. Ну, валяй, сынок!» Я промолчал, будто не понял. Ионатан, отъехав на своей коляске, что-то выцарапывал на стене главного туннеля. Мы выдвинулись к борделям. Нужно было преодолеть бесконечные, сложно ветвящиеся галереи и хитроумные системы пещер. Я проткнул старика, когда, ерзая на своей девке, он наконец замычал – мой командир заслужил сладкую смерть. Девка заорала благим матом, подоспели другие шлюхи, положили старика на пол, встали кружком, голые, в тупом оцепенении. Я вытер кинжал краем простыни. Тут я заметил, что Командир смотрит на меня.
– Гансик, – прошептал он.
Пришлось опуститься на колени, иначе было не расслышать.
– Ты в университете учился?
Я ответил:
– Да, на философском.
– Диссертацию писал?
– О Платоне. Перед устным экзаменом началась Третья мировая.
Командир захрипел. Я не сразу сообразил, что он смеется.
– А я, Гансик, поэзию изучал. Гофмансталя.[28]
Я поднялся с колен.
– Умер, – сказал кто-то из девок.
Командир был великим командиром. Сегодня он был бы вдвойне благодарен за то, что я его прикончил: борделей больше нет, а они были его единственной страстью, в отличие от коньяка, к которому он просто привык, как и ко многим другим вещам. Борделей нет, зато на войне появились бабы-наемницы. Не могу не признать – в своей отчаянной смелости они дают мужчинам сто очков вперед, а так как дают и еще кое-что, адское пекло фронта теперь стократ жарче: напропалую спариваются и убивают, кровь, сперма, слизь, потроха и последы, блевотина и дерьмо, ошметки плоти и выкидыши, выбитые глаза, месиво из мозгов – все это сползает вниз по льду необозримых глетчеров, стекая в бездонные трещины.
Мне все это уже безразлично. Я, безногий, сижу в инвалидном кресле, в той же старой пещере. Рук у меня тоже нет – вместо левой к плечу приделан протез-автомат. Я стреляю в каждого, кто сунется, в туннелях навалено трупов, хорошо хоть крысы не переводятся. Вместо правой руки тоже протез, набор инструментов: клещи, молоток, гвоздодер, ножницы, резец и прочее, все из стали. В пещере по соседству находится огромный склад – консервы и отборные коньяки. Мой предшественник был запаслив. Сейчас-то тишина, у моей левой нет работы, а вот несколько лет назад все здесь ходило ходуном, – наверное, Администрация шарахнула бомбой. Мне-то какое дело. Времени у меня навалом – чтобы размышлять и запечатлевать плоды размышлений, стальным резцом правого протеза вырезать надпись на каменных стенах. Эту идею я подхватил у Ионатана, метод тоже. Каменных стен предостаточно, они тянутся на сотни километров, есть кое-где и освещение, хотя перегоревшие лампочки никто не заменяет. Но я и в кромешной тьме – надо значит надо – вырезаю на камне свою надпись. Уже написал о Зимней войне и о том, как я на нее пошел, о встрече с Командиром, о его смерти, стены пещеры сплошь покрыты моими письменами. Теперь я пишу на стенах большого Главного туннеля, который раньше вел к борделям. Надпись делаю длиной двести метров. Добравшись до конца, еду обратно и принимаюсь за новую двухсотметровую строку, всего их семь, одна под другой, и каждая двухсотметровой длины. Закончив седьмую строку, перехожу на другую стену туннеля. Когда и на ней вырезаны семь двухсотметровых строк моей надписи, возвращаюсь к первой стене и пишу на ней, продолжая с того места, где остановился, и опять выцарапываю строки двухсотметровой длины. На каждой стене семь надписей, в каждой надписи семь двухсотметровых строк. Так вырабатывается стилистическое мастерство.
28