И я сорвал со стены портрет, облили бензином и, подпалив, бросил в печь.
Было тогда восемь часов вечера.
А на следующее утро, в 11 часов, мне подали телеграмму, что мать моя вчера в 8-м часу отдала Богу душу свою.
Женившись, я подзабыл понемногу преследовавшие меня злые глаза, так как чаще заглядывал в глаза своей любимой жены. На третий год совместной жизни Бог наградил нас сыном, и мы лучшие дни нашей жизни проводили около его колыбельки. Было ему уже 8 месяцев, когда заболел он брюшным тифом. Мы с женой с затаённым дыханием в груди по очереди сидели день и ночь над колыбелью, вглядываясь, как он боролся со смертью. В критическую ночь кризиса болезни я сидел возле колыбели. Бессонные ночи, натянутые долгое время нервы вместе сложились в то, что я задремал, сидя. Разбудили меня какой-то льдисто-студеный сквозняк и шорох. Я открыл глаза и увидел, как от колыбели моего ребенка отходит какая-то одетая в черное, стройная, высокая женщина. Дойдя до двери, она обернулась через плечо на меня, и я узнал ее. Это была та самая молодая особа из сожженного мною портрета. Я вскочил на мягкие ноги и бросился к двери, а затем в темную комнату, куда она пошла, но нигде никого не нашел. Вернулся я обратно и, ведомый дурным предчувствием, бросился к коляске, но ребенок в ней спал крепким сном, после долгих дней, первый раз, спокойно отдыхающий.
На следующий день кризис болезни прошел, и ребенок быстро пошло на поправку.
Отныне каждую мою неудачу, каждое мое несчастье предвещал сон, в котором я в той или иной комбинации видел эти злые глаза и, что поразительнее, на другой день, как правило, я видел в своих собственных глазах характерный злой блеск, и страшно становилось мне себя самого. Но хуже всего та уверенность, что рано или поздно я должен встретить в своей жизни живого человека с такими глазами и что мне нужно будет с ним вместе жить. Даже больше: я уже знаю этого человека, встречался и говорю с ним, но боюсь взглянуть в его глаза. Я еще не видел их и пока не видел их — он не имеет надо мной силу, но с того момента, когда я гляну ему в глаза, — я пропал.
Я несколько лет убегал от него в далекие города, и всегда он вслед за мной оказывался там же, находил и сердечно приветствовал меня, пока я в конце не потерял надежды избавиться от нее.
Не верьте мне. Я лгу вам, говоря: «он», «его», так как подлый страх не позволяет сказать мне, что это «она», она, та со сожженного мной портрета. Каждый вечер она сидит при мне с красной гвоздикой в руках и говорит мне о своей любви, и в голосе ее слышно слезы. Она плачет, что я не замечаю ее, и называет меня ласковыми именами, а я дрожу от страха, прячу глаза, и передо мной живым видением стоит день моего рождения: и вижу кровь на груди своей матери и кровь в горле своем и, грубо отпихивая ее от себя, убегаю, зная, что она опять придет и будет называть меня ласковыми именами, будет укоряться передо мной и плакать!..
Боже, пошли мне силу и силу!
Каменный гроб
Недалеко от Дисны, с правой стороны тракта, что идет от Дисны на Германовичи, проезжая, увидишь крутую горку, заросшую лесом. Горка это окружена топким маленьким болотцем, а на верху ее, на самом макушке, лежит громадный каменный гроб. Зачем, кто и на какую память положил там этот, гроб, история не знает, но народные сказания передают из поколения в поколение следующую повесть.
Когда-то-то давным-давно на горке стояли великолепные чертоги богатых бояр Немировых. Чертоги были окружены дубовым частоколом и опоясаны кругом водой. Славилась между врагов недоступное немировское гнездо, а еще больше их родовая военная слава непримиримых воинов, прославившихся неисчислимыми победами на полях сражений. В оружейной горнице немировских в здешних хоромах на почетном месте висел кованный, покрытый чистым золотом щит и двуручных обоюдоострый меч славного Грымона-Немиры, участника Олеговога похода на греков. В княжеском совете, в Полоцком замке, старший рода Немирова заседал одесную князя, на первом месте. Такой-то был род Немиров.
Да только нынешний потомок, угрюмый Бутрим, унизил славу рода своего. Не победами в сражениях с врагами умножал он свое богатство, а разбоями и обидой подневольного люда. Глубокие подвалы наполнены были людьми, закованными в дыбы, которых собственными руками любил пытать Бутрим. Проходя мимо немировского двора, часто слышали люди стоны и плач, а временами волны окружающего чертоги озерца выбрасывали на берег куски человеческого тела, да не раз девичьего.
Трудно жилось в угрюмых немировских чертогах Бутрымовой жене, прекрасной пани Мары, и она поверенным дум своих и печалей сделала молодого боярича Ставра Ромашкова. Однажды в майскую ночь прекрасную паню Мару особенно острая жалость разобрала на свою несчастную долю, и она, в садике стоя, наклонившись на плечо боярича Ставра, горько заплакала. В этот момент в садик вошел боярин Бутрим. Грозно он бросил взгляд на жену и на молодого боярича. Молча остановился, хлопнул в ладоши и стрельцам своим, когда они на клич его явились, — сказал угрюмо боярин:
— Нынче у нас здесь будет громкий банкет. Распалите смолистые лучины, ставьте столы тисовые, налейте меда и вин заморских полные ведра и позовите скрипача моего.
Мигом слуги поставила столы, а возле столов дубовые скамьи, обитые медвежьими шкурами, а для боярина и боярыни поставили два глубокие, у греков прадедами добытые, обитые золотом кресла. Смолистые лучины ярко освещали сад. Скрипач со скрипкой стоял наготове. Боярин подошел к скрипачу, взял из рук его скрипку, коснулся рукой струны и сорвал, тронул другую — и сорвал. И так до последней.
— Плохие у тебя, молодец, струны! — сказал боярин. — А я хочу нынче музыку полною, громкою! Эй, мои верные стрельцы-соратники, Станько, Гойнич и Резан, возьмите вот этого соседа моего, Рамашковича, за белые плечи и сделайте к банкету струн! А ты, красна пани, жена моя садись рядом со мной в золотое кресло и, пока слуги мои смотают материал на струны, на ту вон белу яблоньку, будешь пить со мной, справляя тризну по гладкому бояричу.
Страшные даже в Бутрымовой дружине Станько, Гойнич и Резан, сверкнув залитыми кровью глазами, принялись за кровавое дело: повалили боярича на землю, вспороли живот и после, водя вокруг яблони — той самой яблони, под которой полчаса назад он стоял с прекрасной паняй Марой, — наматывали на пень струны.
Не прошло и часа, как струны были промыты, скручены, просушены на огне и натянут на скрипку. Музыка заиграл веселую застольную песню, но ни песни той, ни голоса скрипки не слышала прекрасная пани Мара. Бледная, она спокойно спала в кресле сном вечным, сердце ее не выдержало мужнего банкетного угощения и разорвалась. Только боярин до восхода солнца с дружиной продолжал тризну над молодыми покойниками, слушая плач скрипки и заливая совесть вином.
Много таких и тому подобных дел имел на совести боярин Бутрим и не унимался в лиходействе своём.
Тем временем проходили годы за годами, а с ними наступила одинокая, угрюмая старость. И раз за разом всё чаще к боярину стали приходить воспоминания, а вместе с ними покаяние и боязнь суда Божия. В такие моменты боярин Бутрим или доставал с полки, дедовской рукой, на пергаменте, глаголицкими буквами писанный псалтырь и читал его, проливая слезы и отбивая поклоны, или убегал из дома и шел на святые места, ища себе отпущения грехов при исповеди, или хотя бы наказания. Да только ни один духовник, выслушав кровавые события жизни его, не решался дать ему отпущение грехов. И много воды пронесла Двина мимо песчаной боровой пустыни, в которой жил святой старец Ахрем, пока попал туда наш боярин.