— Послушайте, любезнейший, — сказал я, — мне совсем не нравится мокнуть под дождем! Слышите?
— Благодарю вас, я слышу очень хорошо!
— Что такое? — закричал я, окончательно рассерженный этим глупым ответом. — Поезжайте поскорей!
— Вы куда хотите сегодня доехать?
— К профессору Дюфуру, конечно. Что за вопрос?
— Ну, так если вы не хотите очутиться в другом месте, то мы должны ехать через лес самой малой скоростью.
— Ничего не понимаю.
— Если бы вы и понимали, то дождь мочил бы вас не меньше.
— Я буду жаловаться Дюфуру на ваше поведение.
— Теперь, я думаю, он нас хорошо видит, — пробурчал Морло.
Я с недоумением посмотрел на зеленую стену кустарника и тополей, омытых дождем, и вдруг увидел или, вернее, почувствовал, что за нами кто-то внимательно наблюдает, прячась за группой отдельно росших деревьев. На мгновенье мне показалось, что между склоненными к земле ветвями, на которые в эту минуту золотом брызнуло солнце, мелькнула чья-то черная фигура.
Автомобиль понесся, как стрела. Шофер, видимо, старался наверстать потерянное время, и через десять минут мы влетели в раскрытые ворота, скрипевшие на заржавленных петлях, и, описав широкую дугу по заросшему травой пустырю, остановились перед боковыми дверями заброшенного монастыря.
При взгляде на это здание я пожалел, что принял приглашение Дюфура. Глубокая печаль была в покрытых плесенью и мохом низких арках, уходивших в землю, печаль немая и бледная смотрела в длинные ряды окон с выбитыми стеклами. Молчание и мрак царили в этом гигантском каменном трупе. Отдельные здания, соединенные крытыми галереями и колоннадами, постройки и башни, круглые и четырехугольные, образовали хаотическое нагромождение бездушного камня, лишенное красок, симметрии и стиля. Казалось, что все эти сооружения, принадлежавшие разным векам и эпохам, сошлись на пологом склоне холма, чтобы тоскливо закончить здесь свою долгую жизнь. Массивная дубовая дверь, почерневшая от времени, в которую каким-то условным образом, с короткими промежутками, простучал Морло, была украшена великолепной художественной резьбой, изображавшей шествие химер. Над дверями, в глубокой нише, освещенной лучами солнца, помещалась мраморная группа, со страшной живостью воспроизводившая борьбу человека с дьяволом. Художник представил беса в виде того ужасного, отвратительного существа, одного из сонма, созданного больным воображением средневековых демономанов, который в древних хрониках и судебных актах инквизиции носил имя Бельфегора. Бородавчатые лапы лягушки, отвисшее брюхо и голова кабана с крепкими коническими бивнями. Борец-человек был худой, изможденный бичеваниями, постом и молитвою. Он упал на одно колено и с последним страшным усилием отталкивает головой и руками мягкое огромное тело Бельфегора. В углу, подле колонны, стоял едва намеченный резцом, не отделившийся еще от камня ангел с весами в правой руке и ждал исхода борьбы.
Дверь отворил сам Дюфур. Он был в серой рабочей блузе, подпоясанной широким ременным поясом, и в войлочных туфлях. Проводив меня в соседнюю пустую комнату, единственной мебелью которой служили две широкие скамьи, он вернулся к автомобилю, и я услышал голос Морло:
— Он ждал нас около поворота!
— Ты рассмотрел его?
— Ну, это не так-то легко, особенно когда смотришь одним глазом!
Они поговорили еще о чем-то шепотом. Потом Морло внес мои вещи, и профессор повел меня во второй этаж, в обитаемую часть бесконечного здания. Мы прошли длинную галерею, украшенную по стенам и углам паутиной, которую пауки плели здесь в продолжение целых столетий, поднялись по узкой каменной лестнице, и когда Дюфур толкнул дверь, я вздохнул с облегчением. Мы очутились в комнатах, очищенных от пыли и обставленных удобной мебелью. Здесь были мягкие кожаные кресла, столы, заваленные рукописями и книгами, библиотечные шкапы, и в темных закоулках, к которым монахи питали какую-то страсть, горели электрические лампы. Эти три комнаты Дюфура были радостным и светлым оазисом среди унылых, гулких хором, где серая пыль покрывала своды и массивные скамьи, на каждой из которых могли бы усесться два десятка человек, лежала на гигантских столах, построенных из корабельного леса, и при каждом дуновении ветра поднималась с каменного пола.
— Переоденьтесь в сухое платье, — сказал Дюфур, — и пойдемте обедать. Я вас познакомлю с моими сотрудниками.
Обед был накрыт в старой монастырской столовой, рядом с которой помещалась кухня. Зала эта была так велика, что в ней вокруг стола можно было бы проехать на паре лошадей. У одной из стен находилось высокое резное кресло для настоятеля и над ним мраморное распятие. На другой полуистлевшие краски позволяли различить смутное очертание библейской картины, а против нее висел разорванный холст с изображением какого-то старика в черной мантии. Его коричневое лицо почти совершенно слилось с темным фоном портрета, но глаза, живые и лукавые, прекрасно сохранились и были так удивительно написаны, что, где бы вы ни сидели, они всюду наблюдали за вами, смотря из черной застывшей глубины. Когда мы вошли в эту столовую, в ней находилось уже два человека. Они шумно и горячо о чем-то спорили, и голоса их глухо отдавались во всех углах. Собственно, кричал один из них, — Жан Бастьен, — плотный приземистый мужчина лет сорока. У него была большая голова с целой гривой черных волос, к которым, по-видимому, давно не прикасалась гребенка пли щетка; бледное лицо, с широким четырехугольным лбом и выдавшейся вперед нижней челюстью; густая спутанная черная борода закрывала грудь и в нескольких местах была опалена взрывами тех опасных веществ, с которыми постоянно возился этот человек. Одет он был чрезвычайно небрежно и неряшливо. Черный, расстегнутый жилет покрывали желтые и бурые пятна, из разорванного кармана пиджака висел грязный платок, а широкие порыжевшие панталоны были подвязаны у пояса ремнем, оборванные концы которого спускались до колен. Во время разговора он имел привычку беспрерывно теребить бороду своей худой рукой с необыкновенно гибкими, подвижными пальцами. Другой сотрудник Дюфура произвел на меня несравненно лучшее впечатление. У него были прекрасные лучистые серые глаза, которые невольно останавливали внимание того, кто встречал этого человека. Добрая, застенчивая улыбка придавала его некрасивому лицу чрезвычайно привлекательное выражение, а тихий голос и робкие манеры заставляли предполагать, что Амбруаз Рене был воспитан женщинами или вырос в одиночестве, без друзей и товарищей.